Страница 2 из 103
Как на грех, полуразваленная саманная хатенка Юшки - у канавы с ветлами, где летними вечерами собираются парни и девки на улицу. Выйдет Юшка на канаву, подсядет к гармонисту и давай развозить - со смеху улица покатывается, а он только улыбочкой обойдется. И спохватится, заругается: "Мать твою бог любил! Да вить я опять просплю, а мне завтра к Сидору хрип гнуть, ах, Юшка, Юшка, глупая макушка!"
Авдотья пробовала урезонить его: "Брось, отец, чудить-то. Ребятишки слезьми обливаются, а ему смешно, по улицам хлындает. Об хлебе подумал бы..." - "А чего об ём думать-то? Зимой дни короткие - нацелуемся да спать..." А иногда супил брови и, обращаясь к присмиревшей детворе, как дьячок, тянул: "А вы не пищите, богу внемлите. Веселый дух что зеленый луг: мягко, легко, солнышко печет - душе почет! На такой благодати можно и поголодати". А иной раз подсаживался к ним на печь и весело говорил: "Вам тут рай небесный, а вить я, детки, на ветке рос. Меня ветер оттуда снес. Шел мимо Сидор, с земли поднял и в батраки нанял. Кормился я у него плеточкой, поился - слезочкой, вот так и вырос чудаком на удивление господу богу".
Кривушинский поп, отец Михаил, услышав Юшкины прибаутки, сказал ему на исповеди:
- Ты, Ефим, грешник по неразумению своему, да простит тебя господь. Брось, Ефим, балагурство непотребное, брось.
Ефим не растерялся:
- А как же я жить-то буду, отец Михаил? Мне без шутейного слова никак нельзя, веревка в глаза лезет. Да и ты не станешь самоубивца отпевать. Знать, терпи уж, отец Михаил, греховность мою, молись за меня. Мне недосуг за себя и бога-то попросить!..
- Иди, иди, греховодник, меня в грех не вводи!
...Однажды летом какой-то проезжий мужик нечаянно задел осью за угол Юшкиной хаты. Глыба трухлявого самана легко подалась и отвалилась вместе с оконцем. Мужик слез с телеги, стал на колени и умоляюще сложил руки на груди - сейчас прибежит хозяин, убьет.
А Юшка высунулся в пролом и осклабился:
- Что, едрена копоть, на колени встал? Меня жалко стало? Цеплял бы всю хату - и набок! Давно собираюсь поцыганить по белу свету, да коняки нету. Ось-то цела?
Удивленный мужик перекрестился, встал, оглядел ось.
- Цела, - обрадованно улыбнулся он.
- Ну, вот и хорошо! - Юшка вышел наружу и подошел к мужику. Значитца, брат, раскошеливайся, - и протянул руку.
- Сколько же?
- Сыпь на бедность, не жалей!
Мужик вынул кисет, порылся в махорке... В заскорузлых пальцах засверкал полтинник.
Юшку облепила плачущая детвора, у пролома причитала Авдотья.
Мужик поглядел-поглядел на детвору и снова сунул пальцы в махорку.
На растопыренной ладони Юшки оказалось два полтинника.
Когда телега скрылась за соседним домом, Юшка кинулся к жене:
- Авдотья! Мать твою бог любил! Да тут и на полусапожки Манюшке и на платье! На барахолке укупить можно. Угол я коровяками да глиной заделаю, а без окна нам еще теплее будет! Подлинней бы делали мужики оси да почаще цеплялись за мой угол.
Работал Юшка и караульщиком в церкви. Копал могилы. Как-то летним душным вечером он докапывал могилу, сбросив со своего тощего тела промокшую от пота рубашку.
Мимо ехала барская коляска. Увидела барыня Юшкину худобу, вылезающую из могилы, - так и повалилась в обморок. Кучер пустил лошадей в намет... Догадался Юшка - выскочил на дорогу да вдогонку с улюлюканьем. Потом на канаве рассказывал - все со смеху попадали.
...Зимой Юшкину саманку заметало от канавы вровень с крышей. Дверь Юшкиной избы, похожую на лаз в конуру, по утрам откапывали соседи, за что он притворно ругал их: "Вить как тихо, тепло было в избе! Бог позаботился об рабе об своем, ухетал келью его, детишков спрятал от буйных ветров, нет, на тебе, пришли добрые соседушки, выкурили бедного Юшку из избы".
Свежими коровяками обмазывал Юшка старое решето, обливал раза два водой и скликал свою детвору: "Онька, Проська, Ванька, Панька! Хватай кто что успеет! На ледянку!"
Панька - старший после Маши - выпрашивал у матери разбитые валенки и первым выскакивал во двор. Авдотья уже начинала было натягивать на ноги старые опорки, но рядом молча шмыгал носом Ванюшка... Обмотав его ноги онучами, она отдавала ему последнюю обужку, а сама лезла на печь успокаивать малышей.
Первый след делал Панька. Взобравшись по сугробу до трубы, он складывал ладони рупором и кричал в черное отверстие: "Маманька, я поехал!"
Маша отдавала свои войлочные боты сестренке, а сама сидела у печки, сучила пряжу, обливаясь слезами.
Росла она тихая, робкая, хотя ни отец, ни мать даже не крикнули на нее ни разу. Нужда, унижения, отцова беспомощность, которую он старательно заслонял прибаутками и насмешками над собой, - все это гнуло Машину голову к земле. А ведь хотелось, очень хотелось взглянуть в глаза людям, в глаза молодому парню... Но она ни разу не осмелилась прийти на канаву в своем рванье. Так и замуж вышла, ни с кем не погуляв, никого не полюбив. Даже лица своего в зеркале не видела. В колодце да вечером в темном окошке только и могла себя разглядеть.
Случилось это в тринадцатом году, на масленицу, нежданно-негаданно для Юшкиной семьи. Как-то Захар Ревякин зашел расплатиться за подмогу Маша несколько дней стряпала и доила вместо больной Терентьевны.
Высыпав медяки в Юшкину растопыренную, как грабли, руку, Захар, к несказанному удивлению Авдотьи, перекрестился и присел на лавку. Вынул кожаный кисет и, посмотрев на Машу, потчующую ребятишек блинами, кашлянул.
Авдотья, разомлевшая у печки, так и замерла с чапельником в руках, почуяло сердце недоброе. Никогда Захар не задерживался у них. Постоит, потопчется в дверях - и здоровы были! А то ведь сел, крутит цигарку.
- Закури, Юхим, крепенького.
- Да ты что, не знаешь? Я не курю!
- За канпанию...
- Какая же я тебе канпания? Я батрачу - чужой хлеб трачу, а у тя хлеба ларь, ты сам се царь. На своих-то хлебах, знамо, курить можно, а тут хошь - кури, хошь - ревом реви... Работы - до субботы, а еды - до середы.
Захар улыбнулся одними глазами.
- А ты курить зачни, може, и ларь заимеешь...
Авдотья кинулась к печи - блин сгорел! Позвала Машу:
- Попеки, дочка, я гостя угощу. А вы, цыплята, кши на полати! Уж ты, Захарушка, прости, что сразу к столу не позвала. Думала, погребуешь... Садись, гостем будешь.