Страница 60 из 63
Но что с ним? Как кружится голова, как трудно дышать! Все темнеет в глазах, а в ушах откуда-то, отовсюду повторяется одно только слово: «Убийца! Убийца!» Невыносимый, отчаянный страх охватил его, такой страх, какого он не испытывал ни разу в жизни. Ему чудится, будто его преследуют, гонятся за ним какие-то страшные призраки…
Он с трудом поднялся на ноги и, собрав последние силы, побежал. Но не успел он пробежать и сотни шагов, как в груди его будто оборвалось что-то. Он слабо вскрикнул, потом захрипел и упал на землю бездыханный.
Немного времени прошло с тех пор, и французские войска заняли Рим. Французы обступили замок Святого Ангела и ворвались в него с целью освободить Калиостро. Предполагалось с большим торжеством вывести из темницы «благодетеля человечества» и устроить в его честь всякие празднества. Не только у каждого офицера, но и у каждого солдата были в памяти исполнившиеся теперь предсказания знаменитого чародея, обращенные им к французскому народу.
Но Калиостро не нашли. Его тюрьма была пуста, и никто не мог сказать победителям, где тот, кого они ищут.
Он не дождался обещанного ему судьбою спасения, совершил тяжкое преступление – и погиб.
III
Дикая горная местность в окрестностях Небельштейна. Такой же ясный, холодный вечер, какой был в этот самый день десять лет тому назад, когда Захарьев-Овинов спешил к древнему замку на последнее собрание великих учителей розенкрейцеров, где его должны были провозгласить главою братства. Солнце уже зашло, как и тогда, и точно так же быстро сгущаются ночные тени. Горный ветер свищет в лесу, и от его порывов качаются и шуршат друг о друга ветви вековых елей. По заросшей дороге к замку, как и тогда, спешит всадник… И всадник этот тот же – это Захарьев-Овинов.
Прошло десять лет; незаметными они кажутся в явлениях неподвижной для поверхностного взгляда природы; но великую перемену произвели эти десять лет в человеке, который спешит к развалинам старого замка. Ничего общего нет в его душе с тем настроением, какое в ней было десять лет назад.
Ночь совсем стемнела, когда Захарьев-Овинов остановил своего коня у маленькой, едва выглядывавшей из кустов железной двери замка. Он вынул из кармана свисток, и, как в былые годы, раздался среди скал и развалин призывной пронзительный звук. Потом звук замер… все было тихо. Захарьев-Овинов свистнул еще раз и ждал – ответа не было.
Тогда он быстро спрыгнул на землю, крепко привязал коня к большому кусту и застучал в дверь. Полное молчание было ему ответом. Ему стало жутко.
«Неужели? – подумал он, и дрожь пробежала по его членам. – Нет, я бы знал, так или иначе он известил бы меня!.. А может быть… может быть, я уж и не мог получить от него известий иначе как обычным для всех людей путем? Или он не успел, или не хотел написать мне… Неужели здесь смерть, и я не знал об этом!»
Он схватился за ручку двери и увидел, что она не заперта изнутри. Не зная – радоваться этому или смущаться, он поспешно отпер дверь, запер ее за собою и очутился в знакомом темном коридоре.
В то же мгновение он почувствовал, что великий старец его жив. Сознание это сразу его успокоило, и он твердым шагом пошел вперед, ощупал в конце коридора дверь и отворил ее.
Он в заветной древней комнате собраний. Как десять лет тому назад, на столе горит лампа, всюду разложены фолианты и у стола, в старом высоком кресле, человеческая фигура. Это он – древний мудрец!
С сильно забившимся сердцем Захарьев-Овинов кинулся к нему. Глядит – он неподвижен. Глаза закрыты… Неужели?! Он наклонился!.. Нет, он жив, жив, он только спит!.. Старей открыл глаза, глаза эти совсем почти потухли, в них едва теплилась искра жизни.
– Сын мой… – прошептали бледные старческие губы.
– Отец! – воскликнул Захарьев-Овинов, чувствуя и радость, и грусть, и подступавшие к сердцу слезы.
Он обнял старца, радуясь, что застал его живым, и невольно ужасаясь происшедшей в нем перемене.
– Я знал, что ты придешь ко мне сегодня. Я звал и ждал тебя и чувствовал твое приближение… а вот заснул! – между тем говорил глухим голосом Ганс фон Небельштейн. – Слаб я теперь… заснул и не слышал твоего свистка… Впрочем, ведь дверь не заперта… она не запирается с тех пор, как я простился с моим добрым Бергманом и похоронил его, тому назад два года…
– Бедный друг, бедный Бергман! – произнес Захарьев-Овинов, вспоминая доброе лицо старого верного слуги и друга далеких дней.
– Скажи: счастливый Бергман! – шепнул фон Небельштейн, дрожащей рукою вынимая из кармана маленький ящичек и кладя себе в рот кусочек таинственного вещества, способного поддерживать человеческие силы.
Через две-три минуты древний старец заметно оживился. В глазах прибавилось жизни. Старые исхудалые руки уже не так тряслись, сгорбленная спина выпрямилась. Захарьев-Овинов не отрываясь глядел на него.
– Отец! – невольно воскликнул он. – Отчего в тебе такая перемена? Зачем допустил ты ее?
– Перемена произведена временем, – сказал старец, – время делает свою законную работу. И не во мне одном перемена, она и в тебе, сын мой. И я с большим правом могу спросить тебя: ты-то зачем допустил ее, зачем ты расстался со своею молодостью? Зачем в эти десять лет пропала нежность твоих щек, а на лбу появились морщины?
– Я не думал об этом, – ответил Захарьев-Овинов. – Я никогда, как тебе известно, не употреблял никаких средств, для того чтобы сохранить свое тело и поддержать свою молодость до сорокалетнего моего возраста. Ведь молодость во мне поддерживала та жизнь, какую я вел. Я слишком мало, несмотря на свои большие знания, расходовал свою жизненную силу, во мне работал один мозг, работал привычно, правильно и постоянно. А сердце мое оставалось без всякой жизни. Ну а тебе известно, отец, что жизнь сердца помогает разрушению материи. Да, наверно, во мне большая перемена, но перемена эта не важна…
– Как не важна? – перебил его старец. – Ты добровольно сокращаешь дни свои?!
Захарьев-Овинов улыбнулся.
– Во всяком случае, не тебе упрекать меня в этом! Сам ты что сделал с собою?
– Я? Я другое дело, я вот уже прожил на свете сто двадцать лет и рад уйти. Да, с тех пор, с самого дня нашего последнего свидания, когда ты причинил мне такое горе, против которого я все же не мог ничего и за которое не могу винить тебя, я перестал поддерживать жизнь моего тела и предоставил ему разрушаться. Два года тому назад я не помешал Бергману умереть, потому что он желал этого, – и я понимал это желание. Теперь и я умираю. Я ждал тебя только для того, чтобы проститься с тобою и чтобы ты похоронил меня по правилам нашего братства, рядом с моими предшественниками. Вот зачем ты здесь. Вот зачем звал я тебя.
Захарьев-Овинов опустил голову, и несколько мгновений продолжалось молчание. Но вот он заговорил.
– Отец, – сказал он, – мне тяжело и грустно слышать слова твои; но я понимаю твою усталость, твое желание смерти.
– Смерти! – усмехнулся Ганс фон Небельштейн. – Какое дикое, отвратительное слово… Смерть! И нечто невыразимо ужасное представляется, по привычке, человеческому воображению. А между тем ведь это покой, это блаженство! О, если бы знал ты, сын мой, как я в эти последние годы стремлюсь к светлой минуте, которую люди называют смертью! Больше столетия неустанно шел я вперед, собирая сокровище знаний. Собрал все, что мог, – и этого мало! И вот, еще ранее того дня, когда ты нам здесь десять лет тому назад сказал горькую правду, я понял, хотя и тяжко было признаться в этом перед собою, как ничтожно мое сокровище… Понял я и то, что не могу уже ничем его дополнить, что ничего уже не найду нового. А между тем ведь мне мало того, что у меня есть, мне нужно еще, нужно так много!.. Ну, так пора, давно пора узнать больше… О, как я боялся, что ты не почувствуешь моего зова, что ты потерял силу меня чувствовать!..
– Отец, – перебил его Захарьев-Овинов, – не знаю, быть может, я и потерял эту силу. Я здесь не потому, что ты звал меня.