Страница 57 из 63
– Я знаю ваши идеи! – с некоторой резкостью перебила Екатерина. – Вы крайне невысокого мнения обо всем, что меня здесь окружает.
– Ничуть, ваше величество, – все так же спокойно и серьезно сказал Захарьев-Овинов, – но человек должен быть там, где он нужен… Где буду я с женою – это вопрос будущего, на который я не могу еще ответить. Я хорошо понимаю неудовольствие вашего величества. Если бы я нашел для вас полезным мое присутствие здесь, то принял бы всякое дело, какое вам угодно было бы мне предоставить, всякую службу. Не сердитесь на меня, государыня, и дозвольте мне высказать вам мою большую просьбу…
– Что такое? Говорите.
– Если когда-нибудь я найду нужным что-либо сообщить вам, дозвольте мне, когда бы это ни случилось, лично обращаться прямо к вам.
– Против исполнения такой просьбы я ничего не имею. Я всегда вас выслушаю, и если сообщение ваше будет заключать в себе нечто более или менее важное либо какой разумный совет, то останусь вам за сие премного благодарна.
– Больше мне ничего не надо, – сказал Захарьев-Овинов. – Такое обещание царицы может быть во многих отношениях неоцененным сокровищем для подданного…
Императрица милостиво простилась с ним. Он уходил вполне удовлетворенным, хотя ясно видел, что она все же им очень недовольна.
XVI
Направляясь к выходу, в одной из дворцовых зал он встретился с Потемкиным. Светлейший был один, без всякой свиты. Он медленно подвигался, тяжело ступая по паркету, и нес, размахивая рукою, небольшой портфель с бумагами, очевидно, для доклада царице. За это время он еще больше как-то обрюзг. На лице его выражалось не то утомление, не то скука. Он громко зевнул раза три и привычным движением перекрестил себе рот. Подойдя на близкое расстояние к Захарьеву-Овинову, но еще не узнавая его, он прищурился и вдруг остановился.
– Князь, ты ли это, голубчик?.. – воскликнул он, протягивая ему руку. – Какими судьбами, из каких стран и странствий?.. Не часто мы с тобой встречаемся… Рад я тебя видеть… поцелуемся!
Они трижды поцеловались.
– А и взаправду любопытно мне, за каким это ты здесь делом?
– За большим, князь, – ответил Захарьев-Овинов. – Я прямо от царицы.
– Что ж так? Или человеку, которому ничего не надо, что-нибудь да понадобилось?
– Понадобилось!..
И Захарьев-Овинов рассказал Потемкину, по какому делу был у царицы. Тот с изумлением глядел на него и вдруг засмеялся.
– Ушам своим не верю! – все продолжая смеяться, говорил он. – Ты жених!.. Поздравляю… Да и вид у тебя вон какой счастливый… Чудеса!..
Он прервал свой смех и махнул рукою.
– Эх, брат!..
– А что?
– А то, что вот знаешь ли ты… такая есть песенка: «И зачем было город городить, и зачем было капустку садить…» Один только ты мне и казался стоящим внимания. Один только ты и был для меня магом, волхвом, мудрецом… И был ты несчастлив, и узрели мы с тобою тоску нашу безысходную и несчастие наше… Эх-ма! Не велико, видно, было твое несчастие, коли ты нашел от него такое лекарство!.. А меня еще спасал от бесовских прелестей… Женится, и от этого счастлив… Вишь ты!..
– Не глумись, князь, – сказал Захарьев-Овинов. – Не глумись над тем, чего не знаешь. Кабы ты нашел то, что нашел я, и ты увидел бы себя счастливым.
– Не резон! – покачал головою Потемкин. – То, что ты сейчас сказал, скажет и всякий мальчишка, влюбленный в свою невесту.
– Да я говорю не о невесте… Я нашел не одну ее… а все!
– Что же такое? Расскажи, братец, а я послушаю.
Лицо Захарьева-Овинова вдруг стало печально. В его глазах, за мгновение перед тем веселых и счастливых, мелькнуло прежнее выражение, и загорелись они прежним пламенем. Потемкин почувствовал эту внезапную перемену. Он увидел, что перед ним опять прежний непонятный человек и что он напрасно поспешил спихнуть его с высокого пьедестала на землю.
– Нет, князь, – странным, металлическим голосом, от которого невольная дрожь пробежала по телу Потемкина, произнес Захарьев-Овинов. – Ничего я не могу рассказать тебе, ибо не услышишь ты теперь слов моих душою, не поймешь их тайного смысла. Ничему я не научу тебя, ибо человек только сам может научить себя тому, чему я научился и что теперь знаю. И для тебя придет день и час, когда все тебе станет ясно.
– Загадки? Опять загадки! – воскликнул Потемкин.
– Да, загадки, – все тем же жутким голосом продолжал великий розенкрейцер, смотря куда-то вдаль и будто вглядываясь во что-то.
– Ну, так когда же придет этот день и час мой?..
– Он придет, когда ты будешь… среди поля… близ дороги… под открытым небом расставаться с жизнью… когда вокруг тебя будут ненужные тебе, чужие лица и ни одной родной души, ни одной истинно любимой руки, которую мог бы ты пожать перед разлукой… В тот день и час ты поймешь все и почувствуешь, в чем истинное счастье.
Лицо Потемкина стало мрачным. Грудь его высоко поднималась.
– Предсказатель! – прошептал он. – Печальную смерть ворожишь ты мне!.. Среди поля… под открытым небом… в одиночестве… Когда же это будет? Скоро, что ли?.. Говори все.
– И да, и нет, – сказал Захарьев-Овинов. – И мало пройдет времени до того дня, и очень много… Вспомни юность свою, много ведь прошло с тех пор времени и вместе с этим мало. Ведь стоит тебе вспомнить какое-нибудь далекое событие, – и кажется, что оно было так недавно, и спрашиваешь ты себя: да когда же и куда прошло столько времени?! Вся жизнь наша: и долгий путь, и миг один… Больше я ничего не скажу тебе. Да забудь и эти слова мои, если можешь…
Они расстались.
Эпилог
I
Западная Европа переживала страшное время. Гроза революции разразилась над прекрасной Францией. Будто из глубины ада поднялись зловредные испарения, и люди обезумели от этих испарений.
В тишине ученых кабинетов витали, как светлые, неосязаемые грезы, отвлеченные, прекрасные идеи братства, равенства и свободы. Стремящийся к правде разум, согретый сердечным вдохновением, пытался, как мог, как умел, воплотить в слове красоту неясного идеала. Горячие слова вылетали из тишины кабинетов и проникали всюду, падали на всякую почву. И почти всюду почва оказывалась неподготовленной. Адские испарения видоизменяли значение слов, низводили идеал на землю и придавали ему фантастические очертания. Непонятое добро превратилось в ядовитое зло, и вместо братства, равенства и свободы наступило мрачное, неслыханное царство ненависти, произвола, торжества грубой силы. Под знаменем свободы распространилось самое мучительное, жестокое рабство, перед которым бледнели все ужасы невольничества. Кинжал и гильотина работали день и ночь, разливая потоки горячей человеческой крови, от которой сатанели шайки всесильных разбойников. Умственное и нравственное ничтожество, невежество, зависть и злоба объявили себя цветом земли и безжалостно давили все, что было выше их. Наконец, оказалось недостаточным уничтожать все, что так или иначе заявляло свои неотъемлемые права на земле, и вот Бог был объявлен несуществующим. Провозглашено было единое божество – Разум. Но это был не Разум, а Безумие, справлявшее свой отвратительный шабаш, упивавшееся кровью и задыхавшееся от преступлений…
В это страшное время в Древнем Риме, в знаменитом замке Святого Ангела, среди грозной тишины и векового смрада мрачных и душных темниц, по-прежнему томились преступники и жертвы римской инквизиции. Кто раз попадал в эту тюрьму, тот уже знал, что никогда из нее не выйдет. В тот миг, когда за человеком запиралась ржавая железная дверь темной и сырой камеры, человек этот исключался из списка живущих.
Покрытый плесенью, пропитанный сыростью и миазмами подвал. Над головою низкий сводчатый потолок, и посредине его небольшое отверстие, ведущее неизвестно куда и из которого по временам мерцает слабый свет, печальный призрак сияющего где-то дня. Тяжелая железная дверь заперта на крепкие засовы и замки, и никакая человеческая сила не справится с этими засовами и замками. В углу ворох соломы; на соломе лежит кто-то, но кто – разглядеть трудно.