Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 26



Вот подряд три приглашения на кино, которые я обнаружил однажды, вернувшись домой, и которые сохранились на автоответчике:

Володя, это Довлатов. Я звоню, чтобы убедиться в следующем. Я... мы сейчас поедем по делам, в часа два или в час или в два вернемся и вот... Я хотел бы вас заручить в промежутке от шести до восьми кино смотреть, с чаем и с сосиской. Просто я не знаю, будете ли вы в это время дома. Я буду еше в течение дня звонить раз уж я вас сейчас не застал. Ну, всего доброго, всех приветствую.

*

Володя, Довлатов опять домогается вас. Во-первых, по-моему, у вас отвратительное произношение английское, извините за прямоту. С другой стороны, я вас как бы разыскиваю так напряженно, потому что я хочу кино. Я не знаю, то ли вы надолго уехали... Але!..

*

Володя, это Довлатов опять. Меня прервали в прошлый раз. Я вас продолжаю разыскивать напряженно. Если... Как только вернетесь, позвоните пожалуйста. Привет. Всех обнимаю. Я приобрел редкостной итальянской колбасы в расчете на ваш изысканный вкус. И желаю вас угощать колбасой и смотреть кино. Привет.

Кажется, это был фильм об американском саксофонисте Чарли Паркере в Париже - как он спивается и погибает. Сережа его смотрел множество раз, и его так и распирало поделиться с другими. Только после смерти Сережи, я понял, какие параллели с собственной судьбой высматривал он в этом фильме.

О смерти Довлатов думал много и часто - особенно после того, как врач сказал ему, чтоб предостеречь от запоев - ложь во спасение - что у него цирроз печени. В "Записных книжках" есть на эту всегда злободневную тему несколько смешных и серьезных записей:

"Не думал я, что самым трудным будет преодоление жизни

как таковой."

"Возраст у меня такой, что покупая обувь, я каждый раз задумываюсь:

'А не в этих ли штиблетах меня будут хоронить?'"

"Все интересуются что там будет после смерти?

После смерти начинается - история."

"Божий дар как сокровище. То есть буквально - как деньги. Или - ценные бумаги. А может, ювелирное изделие. Отсюда - боязнь лишиться. Страх, что украдут. Тревога, что обесценится со временем. И еще - что умрешь, так и не потратив."

Пошли умирать знакомые и ровесники, и Довлатов говорил об этом с каким-то священным ужасом, словно примеряя смерть на себя. В связи со смертью Карла Проффера, издателя "Ардиса", он больше всего удивлялся, что смерть одолела такого физически большого человека. На что я ему сказал, что мухе умирать так же тяжело, как слону. Повесился Яша Виньковецкий - и Довлатов рассказывал такие подробности, словно сам присутствовал при этом. Был уверен, что переживет сердечника Бродского и даже планировал выпустить о нем посмертную книжку - и ему было о чем рассказать. Заболевшему Аксенову предсказывал скорую кончину - тот, слава богу, жив до сих пор. У себя на ответчике я обнаружил Сережино сообщение об умирающем Геннадии Шмакове, нашем общем, еще по Ленинграду, знакомом:

Володя, я не помню, сообщал ли я вам довольно-таки ужасную новость. Дело в том, что у Шмакова, у Гены, опухоль в мозгу, и он в общем совсем плох. В больнице. Операция там и так далее. Счастливо.

О смерти он говорил часто и даже признался, что сделал некоторые распоряжения на ее случай - в частности, не хотел, чтобы печатали его скрипты и письма. Как-то, уже в прихожей, провожая меня, спросил, будут ли в "Нью-Йорк Таймс" наши некрологи. Я пошутил, что человек фактически всю жизнь работает на свой некролог, и предсказал, что его - в "Нью-Йорк Таймс" будет с портретом, как и оказалось.

Настал последний, трагический август в его жизни. Лена, Нора Сергеевна и восьмилетний Коля на даче, в Нью-Йорке липкая, мерзкая, чудовищная жара, постылая и постыдная халтура, что бы там ни говорили его коллеги, на радио "Свобода" с ежедневными возлияниями, наплыв совков, которые высасывали остатные силы, случайные приставучие бабы, хоть он давно уже, по собственному признанию, ушел из Большого Секса. И со всеми надо пить, а питие, да еще в такую жару - погибель. Можно сказать и так: угощал обычно он, а спаивали - его.



Нет ничего страшнее в его предсмертной судьбе, чем друзья и женщины. У меня записан рассказ той, с которой он встретился за несколько дней до смерти (та самая коллекционерка, о которой Сережа говорил, что через ее п.зду прошла вся русская литература в изгнании) - она и сама считает, что виновата в его смерти. Так, не так - не мне судить, это ее mea culpa, а мне ничего не остается, как наложить замок на уста мои. Рассказ о его последних днях вынужденно, поневоле неполный.

Когда он умер, Нора Сергеевна, которая, томясь, могла заставить Сережу повезти ее после полуночи смотреть с моста на Манхэттен, крикнула мне на грани истерики:

- Как вы не понимаете! Я потеряла не сына, а друга.

Услышать такие слова от матери было жутковато.

Трагедия веселого человека.

Хочу, однако, кончить это его посмертное "соло" на веселой ноте.

Он никак не мог свыкнуться не только со смертью, но с возрастом, оставаясь в собственном представлении "Сережей" - как в юности, хоть и подкатывало уже к 50-ти, до которых ему не суждено было дожить год и несколько дней. Время от времени он - не скажу, что раздражался, скорее удивлялся, что я его моложе, хотя разница была всего ничего: мы оба военного разлива, но Довлатов родился в сентябре 41-го, а я в феврале 42-го. И вот однажды прихожу домой, включаю ответчик и слышу ликующий голос Сережи, который до сих пор стоит у меня в ушах:

Володя, это Довлатов. Я только хотел сказать, что с удовольствием прочитал вашу статью во "Время и мы". Потом подробнее скажу. И ухмыльнулся, потому что Перельман [редактор журнала] в справке об авторах написал, что вы в 33-ом году родились. Теперь я знаю, что вы старый хрен на самом деле. Всех целую. Привет.

ДВА БРОДСКИХ

И средь детей ничтожных мира,

Быть может, всех ничтожней он.

Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?

Душа за время жизни

приобретает смертные черты.

Возвращая мне рукопись "Романа с эпиграфами", И.Б. сравнил его с воспоминаниями Надежды Мандельштам (с чем я не согласился по жанровой причине: у нее - мемуары, у меня - хоть и автобиографический, но роман), а про самого себя в романе сказал, что вышел сахарный. В последнем он, несомненно, прав - я его пересиропил. Но в негативной структуре "Романа с эпиграфами", где все говно кроме мочи, необходим был положительный противовес. И потом "Роман с эпиграфами" писался об одиноком, неприкаянном поэте, на имя которого в советской прессе было наложено табу, тогда как теперь в России происходит канонизация и даже идолизация И.Б. - как теми, кто близко знал покойника, так и теми, кто делает вид, что близко знал. Не пишет о нем только ленивый. Как с первым субботником и ленинским бревном, которое вместе с вождем несли несметные полчища, если судить по их мемуарам. Придворная камарилья И.Б. после его смерти многократно увеличилась. Те, кто не был допущен к его телу при жизни, а борьба шла аховая, теперь присосались к его метафизическому телу. Для трупоедов, паразитирующих на мертвецах, его смерть была долгожданной, а для кой-кого оказалась и прибыльной, хотя в потоке воспоминаний о нем есть достойные и достоверные: к примеру, Андрея Сергеева, тоже, увы, покойного. Если судить по числу вспоминальщиков, то у него был легион друзей, хотя на самом деле он прожил жизнь одиноким человеком, и именно одиночество - живительный источник, кормовая база его лучших стихов.

Куда дальше, когда даже заклятые враги И.Б. взялись за перо: лжемемуар Кушнера например. Очередь за гэбухой - пора и им вспомнить о своем подопечном. Началась эта кумиродельня еще при его жизни, и И.Б. ее поощрял и культивировал: "Поскольку у меня сейчас вот этот нимб..." - сказал он в интервью в 1990 году, а незадолго до смерти сочинил свой "Exegi monumentum":

...И мрамор сужает мою аорту.

Осенью 1977 года он попенял мне за то, что я его пересластил в "Романе с эпиграфами", а спустя 13 лет обиделся на мою рецензию на его вышедший в Швеции сборник "Примечания папортника". Сережа Довлатов, не утерпев, прочел эту рецензию на 108-ой улице, где мы с ним ежевечерне покупали завтрашнее "Новое русское слово", и ахнул: