Страница 10 из 19
Течение уносит далеко, и к сарафану, оставленному на траве, нужно идти по плоским обломкам скал. По цифрам и именам, а то и уравнениям чувств, суммам, не меняющимся ни от перемены, ни от замены слагаемых. Вова плюс Таня, фу, как тривиально!
Ветер плюс Солнце, Лес плюс Река!
Высшая математика? Буллева алгебра? Нет, даже не арифметика, обоняние, осязание и слух.
Те же тела на тех же тряпках. Тот же слабоумный дедушка в панаме с пляжно-мотоциклетной пластмассой на носу папы Карлы кемарит на лестничной площадке, прилип к жаркой скамеечке, ничего к ужину похолодает.
Наверху под соснами, чистота и порядок, радиусы асфальтовых лучей и дуги бетонных шестиугольников. Елочка одинаковых двухэтажных домиков с настоящими фонариками и игрушечными петушками. К крылечку третьего проще всего выйти по траве, что растет прямо из паркета прошлогодней хвои.
Деревянная лестница пахнет лаком, но перила неровные и шершавые для скатывания непригодны совершенно.
- Добрый день, барышня, вы сегодня раньше обычного.
Человек, похожий на почтальона, проходит мимо.
Кто вы такой и что за глупый вопрос, хочется крикнуть ему вослед. Писем не было? Журнала, сырого от тухлятины новостей, для моей матери?
Дверь с номером шесть, первая справа на втором этаже закрыта неплотно, еще одна странность - шум и плеск газированных струй душа за тонкой перегородкой уборной.
А как же ваша извечная водобоязнь, матушка?
Уж не сгонять ли за доктором, возможно это он, конечно, только что спускался по нашей лестнице, его еще можно догнать...
- Саша, - вдруг доносится до Вики голос, да, голос, в жизни еще не произносивший при ней такого имени, - Сашенька, ты принесешь мне, наконец, полотенце?
Стоя в балконной двери Вика сквозь щетки хвои глядит на персидский узор подорожника, по которому протопала только что. Она cнимает с веревки похожее на рушник казенное вафельное полотно, и молча вкладывает в руку, недовольно роняющую прозрачные капли на бледные цветочки линолеума.
Затем выходит из номера в лишенный воздуха коридорчик, останавливается на лестнице, присаживается на перила, и неожиданно, вопреки всему начинает катиться, скользить...
А просто осенило, вдруг поняла, ага, откуда, откуда в ней, черт побери, это безумное, неодолимое, неутолимое и ни с чем несравнимое желание гнать, держать, бежать, обидеть, слышать, видеть и вертеть, и дышать, и ненавидеть, и зависеть, и терпеть.
АРХИЕРЕЙ
Посвящается R_L
Ты слышишь эту ложечку стыков в стакане железнодорожной ночи? Что размешивает она? Шершавый сахар или же липкий мед? А, может быть, желе из переживших зиму в стеклянном сосуде ягод?
Я думаю, просто гоняет без цели и смысла рыбки чаинок. Черных мальков индийских морей. Зануда в синей елочке двубортного шевиота.
Это кримплен, Сашенька, на нем душное синтетическое фуфло с пошлой текстурой оперной сумочки или гриппозных обоев. Да и в руке не тусклый металл алюминий, а все та же позорная пластмасса с марким шариком в клювике. Утром он соберет весь вагон под главным стоп-краном красного уголка и примется делать политинформацию.
Хрык! Хрык! Капуста газетной бумаги не выдерживает восклицательных знаков полного одобрения и двойного подчеркивания абсолютного несогласия.
Что ты делаешь с этой пуговицей?
Расстегиваю. Она мне мешает заняться замочком-молнией, этой мелкозубой зверюшкой, глупой защитницей нежного, розового. Хватит ходить с искусанными руками, как ты считаешь?
Конечно, но что будет потом, когда ты приручишь ее, и собачонка перестанет царапать вездесущие пальцы, молча впиваться в твое запястье?
Будут закрытые глаза и перепутанные губы. То же, что и всегда.
Всегда пахнет земляникой и белыми бабочками бесконечного уединения. Еще никогда серый лоб соглядатая не качался так близко отраженьем мертвой луны в кислом омуте плацкартного купе.
Какие апрельские тезисы готовит он, без устали калеча бумагу волнистыми линиями особого мнения?
А почему ты решила, что он парторг, может быть, педагог-новатор, ведущий страстный творческий спор с молодым единомышленником-максималистом, или сельский, и это возможно, ухо-горло-нос, взволнованный перспективами безболезненного выдирания гланд, жертва лихого пера столичного спецкора медицинской газеты?
И потом, подумай, там, где друг о друга трутся бутылки и перешептываются сапоги, внизу, на германской клеенке полки, что он может увидеть, воюя с буквами, пытая предложения и приговаривая абзацы?
Он слышит. Слышит редкой шерстью волос, совком носа и сырниками щек. Резина воздуха попискивает и поскрипывает от патологического напряжения его слуховых рецептеров. Ты разве не чувствуешь затылком, спиной, всем телом?
Спиной я чувствую твою руку, ладошку-путешественницу, которой неведомы страхи маленькой хорошистки с пропеллером симметричных косичек. Учись у собственных пальцев, теплых и вездесущих, самостоятельности и независимости. Просто сконцентрируйся вся в круглых костяшках и мягких подушечках.
Глупыш, это всего лишь инстинкт гнусной собственницы, лягухи, что на верхней полке черноту ночи бодающего пассажирского поезда затаилась в обнимку со стрелой из княжеского колчана. Или, быть может, ты хочешь упасть, оказаться внизу, где через холстину баулов незнакомых людей тяжело дышат несвежие, спрессованные спешкой вещи?
Конечно, хочу! Я просто мечтаю измять, неказистой гармошкой морщин лишить актуальности пыльный крахмал известий, литературки или за рубежом, пусть прибор самопишущий выпадет наконец из рук умножающего горе бессонницы скорбью познания.
- Товарищ доцент, - скажу я ему, сползая с пластикового стола, - я вам сочувствую, но усы подрисовывать в полночь героям труда, вешать очки на знатных доярок и пионерам лепить биологически неоправданные рога вредно и глупо. Вы можете испытать тот же душевный подъем, но без ущерба для глаз, обыграв в шахматы проводника, например. Слышите, он, вам подобно, лишенный тепла и любви, мается, бедолага, в служебном отсеке, механически, без вдохновения, даровой кипяток возмущает бесплатной казенной ложкой.