Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 31

Уральский рабочий рос веками. Здесь деревня называется «заводом». Здесь «завод» включает в себя и деревню: каждая семья имеет свою избу и свою корову — а то и пять (то есть, имела до большевиков), имеет свой участок земли. Уральский рабочий — великий рыболов, птицелов, охотник, — любит и знает свой завод, любит и знает свое ремесло. Он живет (точнее жил до большевиков) привольно и очень сытно, и статистика заработной платы не имеет никакого отношения к его жизненному уровню, точно так же, как статистика Каутского — к уровню германского сельского хозяйства. Уральский рабочий вел здоровый образ жизни и был консервативен,

Петербургский рабочий был, гак сказать, пролетарским новорожденным, эмигрантом из русской деревни в более или менее международный город, примерно таким же эмигрантом, как поляк, попадающий в Нью-Йорк. Так называемое «расслоение» русской деревни выбрасывало из нее те группы крестьянства, которые оказывались неприспособленными для самостоятельного труда, а крестьянский труд, при всех его прочих достоинствах и недостатках, есть прежде всего, труд самостоятельный: без надсмотрщика и погонщика. Неудачники деревни попадали в великолепный город с совершенно отвратительным климатом — город, построенный для дворцов и их обитателей. В Петербурге не было того, что называется «трущобами», но были унылые ряды каменных мешков — вот вроде того, в каком в славные дни революции жил я, без солнца и без света, без простора и без зелени, каменные мешки, вечно прикрытые традиционным холодным северным туманом. Вне рабочих часов, рабочему было некуда деваться.

Царь Николай Второй на свои личные деньги построил для питерских рабочих «Народный Дом» — колоссальное оперное здание на семь тысяч мест, парк со всякими аттракционами, библиотеку и прочие культурные приспособления в этом роде. Царю Николаю Второму везло совершенно по особенному. Он родился в день Св. Иова, Его царствование началось катастрофой на Ходынском Поле и кончилось убийством Его и Его семьи в Екатеринбурге. Во всяком случае, день Его рождения настраивал Николая Второго мрачно фаталистически: Он всегда был уверен, что Его дни и Его царствование кончатся плохо — так оно и случилось. Кончилось плохо и предприятие с Народным Домом: им овладели «сеятели разумного, доброго, вечного.» Разумным, добрым и вечным, по тем временам, считалось все то, что способствует революции. Библиотека наполнилась марксистской литературой; в парке, вопреки царскому запрету, развилось невиданное пьянство, а из оперы рабочих вышибло студенчество.

Самые дешевые места в этой великолепной опере — с Шаляпиным, Собиновым и прочими — стоили 17 копеек. На эти места студенты стояли в очереди целыми ночами, а у рабочих для таких очередей времени не было. Американские же горки и прочие «Луна-парковые» предприятия для рабочих никакого интереса не представляли. Словом, один из первых в России «парков культуры и отдыха» превратился в революционный трактир. А кроме трактира в Петербурге не было для рабочего в общем ничего… И едва ли могло быть.

Итак: деревенский неудачник — по преимуществу не из русских областей, а из Эстонии, Латвии, Карелии, отчасти из северо-западных губерний, попадает в красивейший город мира, город, где летом нет ночи, а зимой нет дня, город, построенный на не-русском прибалтийском болоте, город дворцов и казарм, где «восток» и «запад», Россия и отбросы Западной Европы, вцепились друг в друга в схватке, которая не закончилась и до сих пор. Кроме кабака, рабочему деваться было некуда. И в Петербурге — и досоветском, и нынешнем — пили так, как, вероятно, не пили нигде и никогда с тех времен, когда Ной сделал свое всемирно-историческое открытие по части виноградной лозы.

Петербург был беспочвенным городом, родиной беспочвенной русской интеллигенций. Беспочвенным был и петербургский пролетариат. Его заработная плата была, по-видимому, самой высокой платой в мире, но и это ничего не говорит. Петербург был самым дорогим городом России. И петербургская промышленность была вообще экономической нелепицей: издалека, с Донбасса возили туда уголь, из Украины возили хлеб, а продукцию петербургской промышленности, также и петербургской бюрократии, приходилось направлять «встречными маршрутами» за тысячи верст от места изготовления. Петербург был наполнен «выходцами», — коренного населения не было почти вовсе. Была большая немецкая колония — ремесленников и мелких торговцев, населявшая тот Васильевский Остров, в котором черпал свое вдохновение Достоевский, была английская колония, импортировавшая в Россию ткацкие машины и футбол, была финансовая колония, целиком монополизировавшая водный транспорт на Неве и Финском заливе, были просто низы» вербовавшиеся из тех неопределенных племен финского происхождения, которые именовались общим и полупрезрительным термином «чухна».

Это был идеальный город для революции: беспочвенный город неврастеников, город белых ночей и черных дней, туманов и морозов, болот и дворцов. Деревенский парень, попавший на Петербургский завод, не мог не стать пролетариатом.





Под этим легальным слоем населения, где-то в подпольи, шевелился полулегальный мир портового города: контрабандисты и просто воры, торговцы живым товаром и профессиональные нищие, знавшие несколько латинских фраз и обрабатывавшие свеженьких студентов: «дайте полтинник во имя альма матер», — традиционные польские конспираторы из партийных товарищей пана Пилсудского, такие же конспираторы из партийных товарищей Ленина — то уголовно-политическое дно, которое промышляло «экспроприациями», — так тогда назывались идеологически обоснованные грабежи, грабежи с философской подкладкой — ими не брезговали ни Пилсудский, ни Ленин. Здесь же, понятно, находился и узел иностранного шпионажа — главным образом немецкого.

При всех поправках на роль интеллигенции, на «историческое развитие» и прочие элементы историко-философского фатализма, нужно сказать, что главной двигательной массой революции был петербургский, петроградский и ленинградский пролетариат — подонок города с тремя именами. ЭТОТ пролетариат в результате революции погиб целиком: это он поставлял «красу и гордость» красной гвардии для гражданской войны, это из его среды набирались первые комиссары советской власти, вырезанные в крестьянских и прочих восстаниях, это его остатки вымирали от голода в эпоху коллективизации деревни и немецкой осады: посевы разумного, доброго и обязательно-вечного петербургский пролетариат пожал полностью. Сейчас его больше уже нет — есть нечто новое, едва ли лучшее, но старого петербургского революционного пролетариата больше нет. Он заплатил своей жизнью не за свою вину.

Кроме Петербурга и в некоторой, слабой, степени — Москвы, никакого «пролетариата» в России больше не было. Были рабочие. Обыкновенные рабочие — средние люди страны, со своими слабостями и добродетелями, но, в общем, очень толковые и очень порядочные люди. Люди, имевшие и родину, и Бога, и совесть, и семью, и профессию, а также и уважение к профессии, к родине, к семье и к религии. Они не были пролетариатом и тем более не были революционным пролетариатом.

Иностранные историки изучают русскую революцию по русским источникам а как же иначе? Русские историки, как и все остальные, делятся на революционных и контрреволюционных. Революционные историки ни строки не пишут об участии рабочей массы в контрреволюции, ибо в каком тогда виде окажется «рабоче-крестьянская власть», укрепившаяся как раз на почве разгрома именно рабочих и крестьянских восстаний? Не пишут об этом и контрреволюционные историки, ибо тогда пришлось бы объяснять: как именно обманула контрреволюция рабочие и крестьянские массы.

Таким образом роль ижевских, уральских, донецких и прочих рабочих масс в формировании и в помощи Белой армии еще «ждет своего историка», может быть, и дождется. Лично я помню рабочих киевского арсенала, к которым командование Белой армии обратилось с просьбой соорудить в кратчайший срок три бронепоезда: рабочие работали днями и ночами, не выходя из цехов, оставаясь там и есть и спать, только чтобы помочь разгрому «рабоче-крестьянской власти». Батальоны ижевских рабочих отступали с Колчаком до крайнего востока. Ярославское рабочее восстание большевики буквально утопили в крови. Обо всем этом писать не принято, как не принято писать о тех страшных еврейских погромах, которые проделала Красная армия в годы Гражданской войны: ни рабочие батальоны Деникина, ни еврейские погромы Буденного не укладываются ни в какую историко-философскую схему. Их обходят молчанием. Современный историк подобен радиоприемнику: он улавливает только те волны, на которые настроен он сам: остальные его не касаются.