Страница 36 из 51
В один из светлых промежутков, рядом с лейтенантом, мучавшим меня постоянно, появился человек, профессию которого я безошибочно определил: врач. Собственно, это было нетрудно понять из разговоров; все дело в том, что понимание чего-либо требовало усилий, которое, как и плоды этих усилий, уже теряли свою цену... Это был врач и, конечно, из числа знакомых моих палачей, если судить по атмосфере беседы, центром которой был я. Врач дружески пенял Сане (старшему лейтенанту) за грубоватое обращение с материалом (то есть, со мной), что материал (все ещё я) этак может не выдержать, да и стоит ли овчинка выделки, стоит ли пачкаться лишний раз...
- Нет, ты мне приведи его в чувство. А то бревно бревном, ничего не соображает, скотина.
- Ты с ним, милок, так наработался, что, боюсь, мужик не выдержит инъекции.
- Не наша забота. Сдохнет, так и черт с ним. Спишем на тех идиотов, которых он замочил. Кто там будет разбираться!.. - искренне удивился лейтенант. - Мало ли у нас сейчас дерьма по матушке России болтается. Спишем, - убежденно закончил он.
Я почувствовал, как меня колят иглой, и с этого момента, нарушенная было связь с реальностью, стала медленно восстанавливаться. Меня оставили в покое, мне было даже приятно, я лежал на бетонном полу и думал, думал... Общая направленность мыслей не могла, конечно, оторваться от действительности, в которой я продолжал пребывать, однако была в моих рассуждениях некоторая абстрактность. Мне вдруг стала интересна мысль чрезвычайно интересна, до непреличия, - почему одни русские люди готовы бить, пытать, унижать других русских людей? Абстрактный вопрос, но так смешно! - я живо представил шеренгу омоновцев, лупящих дубинками учителей, вышедших в пикетах требовать свою недополученную зарплату - так смешно! Однажды на некоем дворянском рауте имел беседу с князем Голициным восторженным маленьким старичком, счастливо дожившим до детской гармонии в породистом сознании. Он сказал вещь, тогда мною непонятую, но запавшую в сознании, как часто происходит со всякой мудрой формулой, через восхищенные умы накопившей безусловную ценность и вес; он сказал, что мы, православные, не можем быть убийцами, не способны совершить преступление перед человеком; все это потому, что, убивая, мы, русские, убиваем не человека, а нелюдя. Мы не грабим, мы отбираем вещи у нелюдей. Князь Галицын петушком скакал передо мной, всем видом демонстрируя вневременную тренированную живость и одновременно энергию своей правды.
- Не понимаю, - сказал я, - А если уголовник убивает хорошего человека?
- Тогда он уже не православный, - гордо поставил печать князь.
Но я его попытался добить примером из Достоевского, где на постоялом дворе, польстившись на деньги, мужик, истово крестясь, режет купца. Ловкий и юркий старичок ускользнул тогда, не сумев объяснить мне, в сущности, простую вещь, но, наверное, для того, чтобы сейчас присесть рядом и продолжить беседу.
- На самом деле все мы язычники, носители первобытно-общинного сознания, когда ценностью в мире являются твои родные, семья, община, а остальные - просто враги, в лучшем случае - вещи, сродни животным, траве, насекомым. Убить, сжечь, съесть - выбор за тобой, никаких человеческих, никаких моральных категорий к чужим отнести нельзя.
У меня заболела рука - отлежал. Со стоном попытался повернуться на другой бок. Князь помог.
- А как же органы... та же милиция? - спросил я. - Мы же русские, все... почему одни готовы убить других... за деньги, по приказу... Или мы все попрятались, каждый в свое племя? Кто тебя кормит, тот и отец, кто тебе платит - тот и вождь... Не платят на заводе зарплату потому, что рабочие лишь средство производства... Зимой отключают электроэнергию потому, что электричество уже принадлежит кому-то, а мерзнущие люди лишь статистический реквизит...
- Ты заговариваешься, у тебя жар...
- Конечно, - ворочался я на полу, потому что другая рука тоже болела. - Это раньше мы были православными, теперь, кроме общего языка, нас ничего не объединяет: распалось русское племя, рассовали нас по мелким племенам. Да и то, что мне какой-то безденежный ученый, может, он изобрел эту дубинку, которой меня охаживали сегодня, или слезоточивый газ, или нейтронную бомбу... Какое мне дело до умирающих детей Африки, или Поволжья, или Урала, Сибири, Дальнего Востока - все они дальнего племени, вещи, сродни насекомым...
- Он бредит, - сказал князь кому-то и заплакал. Слезы его капали на меня, и это было неприятно. Меня увлекала мысль, которую я все ещё крепко держал...
- Значит, нас, все же, победили. Лишив большого объединяющего начала, лишив православия, раскинули по норам городов, деревень, общин... Бери голыми руками!.. Значит, власть всегда найдет опричников - к каким бы войскам они ни принадлежали, - чтобы давить протестующих, которые родом из чужой норы... Потому-то у нас и тюрьмы переполнены, потому-то у нас продолжают пытать...
- Держите его, мне не хватает сил, - сказал чей-то очень знакомый голос, но точно не князя, который куда-то запропастился...
- Мой дорогой, успокойся, все позади, - сказала Таня и в ту же секунду спала пелена (может, подействовало снадобье того гестаповского эскулапа), и я узнал её, мою хорошую, и полковника Сергеева - красного, возмущенного, злобного - тоже поддерживающего меня на ногах.
- Сам идти сможешь? - спросил он.
- Попробую, - бодро ответил я и сделал шаг. - Кажется, нетрудно.
- Мерзавцы! Что вы тут у себя устроили? - это уже относилось не ко мне. Это уже он кричал обоим переминающимся у стены сержантам. - Я до вас доберусь!
А лейтенанта нигде не было.
- Мы его таким привезли, - ответил один из моих палачей (главного нет, но ещё не вечер, подумал я и обрадовался - выздоравливаю).
- Что ты врешь, мерзавец! Доберусь, доберусь я!..
- Мы тут ни при чем...
Передо мной, не совсем ещё очнувшимся, проносились обрывки сновидений: сам я в судейской мантии восседал за длинным столом, и вздыхал, щурился, вглядывался в вереницу маленьких - не больше мизинца, - лилипутиков, чередой следующих передо мной; каждый с биркой, которую я старался прочесть: рабочий, крестьянин, студент, профессор, бандит, банкир... И каждого я с размаха накрывал тяжелым судейским деревянным молотком: хрясть! хрясть! хрясть!.. - ни крови, ни костей, ни тел - синие оттиски печати с буковками внутри: рабочий, крестьянин, студент...
А когда мы вышли - по-прежнему втроем, - и чудный ясный вечер мягким ветерком освежил мне щеки, спутанные мокрые пряди волос, все мои, облитые тюремным потом и уже начавшие крепнуть мышцы... Боже мой! Какое я испытал чувство!.. Пролетевшая ласточка, электрический треск сорвавшейся троллейбусной дуги, Танина рука, красный взволнованный полковник: лицо мое мокро от слез, душа разрывается от счастья, и я знаю, что это счастье лучшее, что есть на земле.
ГЛАВА 25
БУРАТИНО
Я сидел на кухне в мягком кресле, ноги привычно забросил на стул и курил сигарету. Только что позавтракал, обнаружив изрядный аппетит. Впрочем, чему удивляться, отсутствием аппетита я никогда не страдал. Можно было бы удивиться другому: что после всех перипетий прошедших суток я не только сносно себя чувствую, но - и это наглядно продемонстрировало утреннее зеркало в ванной - физиономия имеет вполне допустимый вид; ссадины, разбитая бровь и бледные синяки под глазами говорили о моей живучести или мастерстве старшего лейтенанта Александра, умеющего причинять жуткую боль без видимых последствий.
Так или иначе, я сидел на кухне, курил, наслаждался мгновением и думал, что уже, где-то в глубине души, начинаю находить очарование в семейной жизни, вернее, в той её ипостаси, что наклевывалась у нас с Таней. Меня несколько беспокоила целомудренность наших отношений, но и в этом была своя нежданная прелесть; как говорится, за началом всегда маячит призрак конца, так что торопиться никогда не стоит.
Таня ушла в магазин за продуктами, которые с моим вселением исчезали мгновенно, я, как уже сказано, курил в облаках дыма и аромате кофе из близстоящей под рукой чашки, находя почти турецкий кайф... и в этот момент зазвонил телефон. С большим удовольствием наблюдая за пару раз вздрогнувшими, но тут же утвердившимися цифрами исходного номера на шкале нового телефона (Пашка передал, конечно), я снял трубку.