Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 22

XX

Вот какие дела!

А все то время проживал я в Чижиковой Лавре нетрожно и ко всему пригляделся. И хорошо мы за все это время друг дружку узнали.

Подружился я с Сотовым, что сверху.

Крестил я у них ребенка, девочку, назвали Татьяной. Тут и родилась она, в нашей Лавре, Сотову в утешение. Ходит теперь Сотов гордо: папаша! - и весь-то денек в бегах, добывает копейки. И узнали мы недавно, что по законам здешним крестница моя будет считаться подданной здешней, и будут у нее права и своя особая родина...

А кумой у меня - Зося. Удивительный это человек и тишайший. Живет она наверху у нашего заведующего, и редко ее видно. Робкая она и маленькая, словно мышь. Необыкновенная у нее судьба. Жила она в России, в каком-то городишке под Москвою. Отец ее еще до войны уехал за границу, и осталась она в России одна. И вот порешила она после войны ехать разыскивать своего отца. Были у нее какие-то вести. Продала она, какое оставалось, добришко, нашла человека, латыша, - выдал он ее за свою дочь, получила она латышский паспорт и уехала из России в белый свет. Разумеется, обобрал ее тот латыш до последней нитки. А слышала она, что отец ее здесь, в этом городе, и уж как-то ухитрилась, со всею своею слабостью, - таким-то вот удается! - добралася сюда одна. А добравшись только и узнала, что умер отец давно, еще в войну, - и ни единый человек не мог ей указать его могилы.

Так и осталася она бедовать.

Занимается она шитьем, берет от русских работу, и никогда-то ее не слышно, точно и нет на свете таковского человека.

И все-то тут, - один почуднее другого...

Сошелся я с о. Мефодием, нашим священником. Отведена ему у нас наверху небольшая комната, в одно окно, и занимается он в свободное время переплетением книг. Это уж, как убавился наш балалаечный успех, и довелось мне опять искать заработка, стал и я учиться у него переплету...

И тоже - удивительный он человек.

Там-то, в России, никто бы о нем и не слыхивал, и жил бы он мирно и тихо со своей попадьей и детишками, а тут многое довелось пережить, и далеко о нем ходят слухи.

А приехал он сюда, как и мы, с военнопленными из Германии. Был он полковым священником в нашей дивизии, а до того жил где-то в Тульской, под Епифанью, в глухом селе, там и осталася его семья. Попал он на фронт под конец, когда было объявлено по духовному ведомству о приглашении духовенства на должности в армии. Приходик у него, видимо, был небольшой, бедный, вот и соблазнился он на хорошее жалованье...

И ничуть-то он здесь не изменился: как был, коротенький, на маленьких ножках, и глазки небольшие, запавшие, точно ото сна встал, и никогда не глядит прямо. Ходит он в штатском, - в куценьком пиджачке, и бороденка у него клинушком, красная.

А хорошо бы мог жить человек. Тут на всю нашу колонию два русских священника: протоиерей, настоятель прежней посольской церкви, ученый и бородатый, и этот наш, о. Мефодий. И удивительно дело, - полюбили здешние русские люди о. Мефодия. - Кресьтины ль, венчанье, исповедь, - все к нему. И во многих русских семействах преподает он детям закон божий. В больших они за все это неладах с ученым посольским протоиереем.

Мог бы хорошо жить человек, да вот, поди ж ты, не хочет... Водится за ним тот грешок, что и за Южаковым: любит он погулять и выпить, да только не сходит ему чисто с рук, как, бывало, у нашего Южакова.

И еще до моего приезда были у него тут истории.

- В то время, когда перебрался я в Лавру, и пока занималися мы в оркестре, жил он скромно, переплетал книги, и запретили ему доктора настрого пить, и по лицу его было видно, что мучает человека болезнь: был он обрюзгший и желтый, и всегда под глазами мешки, и глазки у него, как щелочки.

И потом довелось мне услышать, что не по одному докторскому запрещению держался он то время, - были у него в городе две истории, и что большой получился из-за того скандал, и было ему кой-от-кого сказано, чтобы во избежание больших неприятностей держался покрепче.

Сам-то он, разумеется, о своих похождениях - ни гу-гу, и уж после пересказал мне подробно Сотов.





А дело было такое.

Еще о прошлом лете, когда варили мы в Г. смолу, вышло с ним первое приключение. Подкатился он раз, разумеется, выпивши, на главной улице к проходившей молодой даме. Может, и ничего не сказал он ей нехорошего, а только захотелось ему выразить свое сердце, и может вспомнил ту минуту свою попадью... А тут насчет женской части и некасаемости закон самый строжайший и до того даже, что всякая, ежели пожелает, может загубить нашего брата, стоит ей только заявить где надо, что, мол, покушался такой-то на ее женскую честь.

Разумеется, не поняла его чувств та самая дама и с великим удивлением посмотрела на странного человека, и кому надо, - пальчиком.

Долго понять не мог о. Мефодий, за какую провинность забрали его тогда в кутузку.

Стали его там допрашивать, по порядку. А когда дошло до рода занятий, вынул он свои бумаги.

- Я, - говорит, - священник.

А им, пожалуй, как стоит город, не доводилось, чтобы за такое брали священников с улиц.

Показал он бумажки, на ихнем же языке, все честь-честью.

И так это им показалось невероятно, что, может, в их первый раз не поверили даме. И в тот же вечер доставили о. Мефодия в Лавру с великими извинениями на казенном автомобиле.

Удивлялся я, на него глядя: трезвый - робкий и неслышный, воды не замутит, а выпьет, - и морюшко ему по колено. И откудова берется у русского человека такая прыть!..

А после того первого случая, скоро вышел другой. - И опять забрали его за то же самое и на том же месте...

На другой раз большая была неприятность: передали дело в полицейский суд, и приговорил суд о. Мефодия к уплате штрафа в десять фунтов за оскорбление женской чести. Предупредили его в суде, что за повторение посадят надолго в тюрьму, и сообщили нашему консульству, и двойная от того получилась неприятность.

По этой причине он и остановился пить на долгое время.

Только раз, помню, и сорвалось.

Это уж было по лету, когда работал я с ним в переплетной. Получил он от какого-то русского за венец деньги и на радостях позвал меня в город поужинать. И так стал звать и просить, что невольно я согласился.

И надолго запомнилась мне та наша прогулка.

Поехали мы в виду хорошей погоды на бассе, опять на верхушке, и очень он разговорился. И всю-то дорогу, без-умолку, рассказывал мне о своей родине и о семействе, хвалил село, попадью и детей (их у него пятеро), рассказал, как всякую зиму, в филипповки, ловил норотами налимов, и какие в их речке огромадные щуки, и как однажды, по большому к нему доверию, посылали его мужики в Тулу закупать для общества хомутину... А как приехали на главную улицу, повел он меня в лучший ресторан, с зеркальным входом, и оказалось, что уж знают его там, как облупленного. Подавали нам барышни, в белых передниках, и с ними он по-приятельски, и все ему глазки. А я, признаться, не привычен к таковским местам и очень стеснялся. Помню, подошел к нам человек на деревянной ноге, прихрамывая, поздоровался с батюшкой, а мне отрекомендовался российским полковником, присел к нам за столик. Был он какой-то облезлый, и руки у него потные, липкие. Врал он нам не судом и, видимо хорошо знал батюшкин легкий на деньги характер. Весь вечер он просидел за нашим столом и подмигивал какой-то барышне в шелковой шапочке, сидевшей от нас неподалеку. И почему-то запомнилась мне та барышня: молоденькая, розовая, с пушком на щеках.

И как ни старался я удержать батюшку от лишних расходов, спустил он в тот вечер все свои денежки до последней копейки, и так разошелся, что нельзя было его узнать. Оставил он подававшим нам девушкам на чай по полфунта! А когда выходили, уж силою и обманом, кое-как увез я его в автомобиле домой, на свои деньги.

А утром гляжу: опять - тихий и скромный, не проронит ни единого слова, точно и не было ничего. Только потолще под глазами мешки.