Страница 16 из 23
Для каждого дерева можно придумать что-нибудь.
Я переворачиваюсь на спину и гляжу в небо.
В бездонной синеве, там, где скитаются ветры, проносятся легкие, как дым, облака. Я провожаю их долгим, неморгающим взглядом. Куда летят они? В какие страны?..
И не облака это вовсе, а паруса боевых кораблей, и голубизна неба — это лазурь Индийского океана. Корабли плывут к неведомым сказочным островам, и я — лихой марсовой — зорко гляжу в океан, чтобы, заметив туманную полоску берега, закричать: «Земля!» А кругом голубые волны, зной тропического лета, коралловые рифы…
— Ленька! Ленька!
Надо мной стоит дед.
— Эк, заснул! Еле нашел. Солнышком-то стукнуть может.
Запустив руку в сивую бороду, он довольно жмурится на солнце и вздыхает всей грудью:
— Экие воздуха-то тут, а! Благодать!
Подмигивает мне, молодо улыбается. На коричневом лбу его разглаживаются морщинки.
— Сена нонешний год! Ложку меда добавь — сам ешь… Давай начинать, Леонид. Солнышко спадает: слышь, кузнечики застрекотали.
Глава шестнадцатая
Через несколько дней к нам на покос приехали отец и Эйхе.
Еще издалека мы заметили легковушку, и дед заволновался.
— Никак, Роберт Индрикович? — вглядывался он из-под ладони в приближающуюся «эмку».
И точно, из машины вылезли дядя Роберт и отец.
— Ну как, работнички? — спросил отец, оглядывая покос. — Вот Роберт Индрикович настоял завернуть к вам.
— Здравствуйте, Данила Петрович, — протянул руку Эйхе.
— Доброго здоровьица, Роберт Индрикович, — прокашлялся дед.
— Мушкетер здесь один? Растерял своих боевых соратников? — подмигнул мне Эйхе.
Я ответил улыбкой до ушей. Да и нельзя было не улыбаться, когда видишь все понимающий, с лукавинкой взгляд Эйхе, его открытое и красивое лицо, слышишь его добрый, с едва уловимым нерусским выговором голос. Всегда, когда я видел дядю Роберта, меня подмывало сделать для него что-нибудь хорошее, как-то выразить ему свою любовь. Всем своим сердцем чувствовал я, что это негнущийся, сильный человек, честный и прямой. И если бы меня спросили, каким я хочу вырасти, я бы сказал: «Как Эйхе!»
А дядя Роберт тем временем говорил деду:
— Вот, Данила Петрович, поспорили с вашим сыном, кто лучше косит. Сейчас устроим соревнование, будьте судьей. — И, обращаясь к отцу, сказал: — Ну, секретарь, снимай свою гимнастерку!
Эйхе и отец скинули гимнастерки и какое-то время блаженно поводили незагорелыми плечами под лучами солнца. Высокие, сильные, они походили друг на друга, только дядя Роберт был немножко поуже в плечах и потоньше в поясе. Да еще бородка с усами, а отцовское корявое лицо было гладко выбрито. И все же они чем-то очень походили друг на друга.
Отец встал впереди.
— Ну, поспевайте, Роберт Индрикович! — задорно сказал он. — Не потеряйте меня из виду. В крайнем случае держитесь во-он на ту березку без вершинки.
— Ладно, ладно, — ответил Эйхе, пробуя, крепко ли прикреплен держак у литовки.
Широким взмахом отец выхватил огромный полукруг и с сухим шорохом бросил охапку кошанины в пышный ряд. И пошел, пошел! Сильно, красиво, стремительно продвигаясь вперед. Каждое движение отца было полно уверенности и умения опытного косца.
А дядя Роберт все стоял и, прищурясь, прикидывал расстояние до отца.
Я даже забеспокоился: «Чего он не начинает? Так никогда не догнать отца. Вон где уж отмахивает!»
Но вот отец, видимо, дошел до мысленно отмеченной Эйхе черты, и дядя Роберт двинулся. Я даже не понял сразу, что произошло. Вроде он и не взмахивал литовкой, а перед ним оказался гладко выбритый полукруг, не такой широкий, как у отца, но удивительно ровно скошенный.
И все так же легко и свободно дядя Роберт вдруг на глазах стал догонять отца. Казалось, он просто идет, а литовка в руках — это так, безделушка, и сами собой перед ним скашиваются круговины.
Отец оглянулся и нажал. Но Эйхе неумолимо нагонял. До конца прокоса, до той самой березки без вершинки, осталось каких-нибудь шагов десять, когда дядя Роберт крикнул:
— Сторонись! Срежу!
И отец сошел с прокоса, уступив место.
Эйхе докосил до березы, спросил:
— Эта, что ль, березка-то?
— Эта, — засмеялся отец, вытирая с лица пот. — Ну и ну! Не ожидал!
Дядя Роберт улыбнулся.
— Не ожидал, говоришь? Старая батрацкая закваска. С отцом батрачили, вволю покосили.
— Да и я не из помещиков, — сказал отец. — Тоже навык имею, а вот так…
— На силу надеешься, а в косьбе это не главное. Главное — ритм сохранить и дыхание, как у спортсмена. А ты рывками идешь, быстро выдыхаешься.
Отец несколько сконфуженно и в то же время довольно покачивал головой, поглядывая на Эйхе.
— Ну чего же мы встали? — спросил дядя Роберт. — Давай косить!
И они опять встали в ряд, только теперь Эйхе первым. И пошли, и пошли! Любо-дорого посмотреть!
Луговину выпластали мигом.
— А что, Роберт Индрикович, не искупнуться ли нам? — предложил отец, когда они кончили косить.
— Можно, — согласился Эйхе и подмигнул мне: — Держись, мушкетер, утоплю.
— Его уже топили, — сказал отец.
— Как так?
— Да так. Сусекова сын, старший.
— Вон как, — обнял меня за плечи дядя Роберт. — И стреляют в нас, и топят, и травят, а мы всё стоим. Вот так мы!
После купания Эйхе и отец уехали. Мы с дедом опять одни.
Вечером разжигаем костер и долго сидим возле него. Дед мастерит туесок из бересты под ягоду. Любит он с туесками возиться. Под воду делает их, под ягоду, под пшено. На туеске немудреный узорчик каленым шильцем выжигает: петушков там, ромашку, ягоду-клубнику. Сидит мастерит, мне про ранешнее житье-бытье рассказывает:
— От зари до зари хрип гнули, потом умывались, а хозяйства одна кобыла — соломой глаз заткнут. Да и та сдохла. Совсем обезручела наша семья. Вот тогда-то и подались мы с Пантелеем в батраки. Хлеб с лебедой замешивали. Мерекаешь?
— Мерекаю.
— То-то. А потом такие, как Эйхе, революцию сделали. Он здесь, в Сибири-то, давно побывал. Пантелей сказывал, что в пятнадцатом году сослали Роберта Индриковича в Канский уезд на вечное поселение. За то, что против царя шел. А он оттуда убежал и в Иркутске в шестнадцатом году в подполье работал, опять против царя народ подымал. Ну, а потом в Ригу-город перебрался, в родные места. И опять там в подполье работал. Потом революция произошла, и он все там работал на партийной работе. А когда германцы заняли Ригу, он опять в подполье ушел, пока его не арестовали. Но он и от немцев убежал, не больно они его и видели. А потом где он только не работал! И в Сибири опять с двадцать четвертого года пребывает. Всяких спекулянтов и бандитов ловил, когда в ревкоме работал, а теперь вот секретарь самый главный у нас.
Дед выхватил из костра уголек и, держа его в пальцах, раскурил трубку. Затянулся, задумчиво поглядел на огонь:
— Каких мытарств на его долю только не выпало! А не согнулся, все за народ шел. Он, Ленька, в большевики пятнадцати годов вступил, в девятьсот пятом году еще. А через два года его уже в тюрьму упрятали. А потом и началось: и тюрьмы, и ссылки, и за границей житье, до революции самой. А он как был нацеленный на революцию, так и остался. Железный человек, право слово! Тебе бы таким быть.
Я слушаю деда и думаю, что и я буду таким, как Эйхе, как отец, буду всю жизнь за Советскую власть стоять.
— Да-а, счастливая тебе жизнь выпала, Ленька. Вот кулаков к ногтю сведут, совсем жизнь настанет — помирать не надо. Школу пройдешь, глядишь, на учителя выучишься иль, скажем, на инженера, которые на фабриках работают.
— Летчиком буду.
Дед подумал, пыхнул трубкой.
— Тоже резон. Держава теперь вся на крыльях. А работа, она любая хороша, ежели честно к ней относиться. И человек по труду узнается, по рукам.