Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 58



- Ну, кто-кто... чего глупости порете? - закричали сердито на мамок мужики посмелее. - Радоваться надо-тка, не охать. Мы сами распорядимся: и войной и землей!.. Опять же новая власть, чу, не царская, не обманет, с народом она заодно.

- Как можно этак-то... с престола столкнуть... помазанника божия?! крестился Павел Фомичев, испуганно оглядываясь, ища брата Максима, а тот, чтобы никого не слушать, быть подальше от греха, бочком, бочком, да и поворотил к дому. - Как же так... помазанника, императора всея Руси... А бог?! - повторял Павел и пятился туда же, к своей избе.

- Значит, можно. Скинули и тебя не спросили, - весело отвечал дяденька Никита. Уронив по привычке на плечо голову, он расстегнул ворот шубы, выставил морщинистый кадык, глубоко, легко вздохнул: - Сво-бо-да-а!..

Олегов отец, лавочник, выскочив из своих хором в одной жилетке, раскрасневшийся: должно, сидел за вечерним самоваром, - отвел торопливо Аладьина в сторону, - ребята видели и разговор весь слышали.

- Ты обожди мутить народ. Не ровен час, ежели враки, - знаешь, что тебя ждет, голубок, за такие новости?

- На почте депешу вычитывали, при мне. Из Питера депеша, только что получили, - отвечал дяденька Никита, посмеиваясь. - Отрекся, чу, от престола в пользу брата Михаила.

Устин Павлыч плюнул.

- Вот видишь! А ты булгачишь честных людей...

- Да не пожелал Михаил, отказался наотрез!

- Отказался? Ей-богу?! А наследничек, царевич Алексей? - беспокойно допытывался Быков, и улыбался, и хмурился, крепко утираясь рукавом рубахи. У нас же престолонаследие! Забыл?!

Аладьин на радостях даже хлопнул по плечу Быкова, чего никогда не делал.

- Да говорят тебе, безверная, торговая душа, отец и за себя и за мальца отрекся от престола! Временное правительство Думой назначено... Это, брат ты мой, пахнет республикой!

Устин Павлыч все-таки не поверил окончательно, побежал, как был, в одной жилетке, не то к попу, отцу Петру, не то в усадьбу, к Платону Кузьмичу, управляющему, а мороз был изрядный. Шурка видел потом, как догадливый Олег уже за селом нагнал отца и передал ему полушубок и шапку.

Говорят, не глядя на ночь, Быков с управлялом, по распоряжению самой барыни, полетели тотчас на рысаке разузнавать правду, что стряслось в Питере. Да не на станцию покатили и не в волость - в уезд, за восемнадцать верст, чтобы не ошибиться.

Утром, когда ребята бежали селом в школу, они еще издали, от моста, приметили саженное кумачовое полотнище над недостроенной казенкой Устина Павлыча; кумач вился, трепетал на длинном шесте и как бы дымился по ветру. Подбежали ближе - на тебе: и над крыльцом лавки прибит накосо красный флаг, из ластика, кажись, поменьше, чем на крыльце казенки, но таки порядочный, свисает до перил, горит и не сгорает, словно факел. А перед лавкой, на утоптанном снегу, возле качелей, сильно занялись березовые сухие поленья, сваленные кучей. Озорной, саврасый, с черной гривой, огонь так и кидается мужикам и бабам под ноги, бьет, кусает валенки, но никто не отходит от костра. И смех тут и крик, - в великий-то пост! Разве можно не остановиться? Аграфенин звонок в школе и подождет маленько.

Сам Устин Павлыч, в праздничной суконной шубе на лисьем меху, каракулевый пирожок смят на макушке, с красным бантом во всю грудь, таскает из лавки какие-то бумаги, кидает в огонь. Ему старательно подсобляет Олег, и у него, двухголовой обезьяны, на школьном пальто тоже прицеплен бант.



Ребятня, конечно, сунулась к костру узнать: что жгут, как в масленицу, почему сбежался народ поутру смотреть, на какое-такое диво, о чем смех и крики.

Плотная меловая бумага, темнея, корежилась на березовых поленьях, как живая, и червонно вспыхивала по краям. Тогда можно было разглядеть на черном от пепла и углей снегу, в огне, точно в позолоченной раме, рыжеватую, варежкой бородку, как у Катькиного отца, когда он был здоров, в уме и подстригался ножницами, глядясь в осколок зеркала. Еще горела, чадя дымом, сине-зеленая грудь с большими звездами, и пуговицами, и голубой широкой лентой через плечо. Иногда в костер падала целая картинка: тот же человек с бородкой, в звездах и эполетах с густой бахромой, сидит в мягком кресле, наверное, с колесиками, что в ресторане Миши Императора. Рядом с ним, вся в белых кружевах и пчелках, расселась, расфуфырилась тетка с высокой прической. И торчат еще по обеим сторонам кресел девки и девчонки в лентах, в бантах. Сколько их, разодетых, не сосчитаешь сразу! И мальчишка тут же, в коротких штанах и башмаках на босу ногу, в страсть знакомой белой рубашке с напуском и синим матросским воротником, ну, точь-в-точь, в которой сам Шурка щеголял однажды в праздник, обновляя батин подарок, привезенный из Питера.

Как глянул Шурка на березовые, жарко полыхавшие дрова, на золотую, из огня, раму, на бородку варежкой, звезды, расфуфыренную тетку, взглянул на девок и мальчишку в матроске, так сразу догадался, в чем тут дело. И все ребята догадались: Олегов отец жег портреты царя и картинки с царским семейством, которыми он по дешевке торговал в своей лавке, заодно с календарями и песенниками.

- Так! Топи баню жарче, пару больше! Выметай голиком все подчистую, выжаривай вошь и гниду!.. Чтобы и духу ихнего, романовского, не осталось! оживленно-поощрительно, громко говорили мужики, раскуривая цигарки от горящих портретов и любуясь огнем. - Слышь, не ошибись, Устин! - зубоскалили они. - А ну-кась, царь-то вернется! Он тебя не похвалит... Хо-хо-хо! Постой, неужто в самом деле пришла пора для топора? Нет, без шуток, а? - загадочно спрашивали они. И сами себе отвечали: - Должно быть, не иначе, похоже... Возьми, черт, дьявола - оба не надобны!.. Ну, наше дело, братцы, совсем поспело!

- Огнище-то!.. Накопили сала, хорошо горят! - кричали и смеялись мамки и теперь вовсе не жалели царя. - Пали ему бороду с усами!.. Что-о, закорчился? Каково в аду-то? А мы век в нем живем!..

Особенно доставалось от мамок царице:

- Немку-то... немку толстозадую поджаривай, хавронью!

- Ишь юбки распустила, вырядилась на русские деньги! Верно Минодора на посиделке в рождество баяла: по дюжине платьев поди в будний день меняла, шлюха немецкая... Сунь ей огонька под кружева, суке!

- И отродье туда, в огонь, дочек! В маменьку уродились, ее стать и кровь!

- А мальчонку жалко, - вырвалось у Сморчихи. - Экий махонький, худенький, моему Кольке, чай, ровесник... Ах ты, мой горький! Его бы и пожалеть не грех.

- Они-то нас мало что-то жалели, сволочи! Скоко таких мальчонков, девчушек сиротами оставили... Спроси у Барабановой или вон у той же Минодоры...

- Э-эх, жги, жги, говори!.. - запела и заплясала Солина Надежда, подбегая к костру с портретом царя под мышкой; портрет был в деревянной рамке, со стеклом. Молодуха хватила рамкой по поленьям, стекло слабо, тонко звякнуло, рассыпалось осколками, бумага, дымясь, вспыхнула, и тараканы забегали по рамке и портрету, спасаясь от огня...

В школе, на кухне, повалив шубы на лавку, сидели, как дома, в одних рубахах, дяденька Никита Аладьин и отец Пашки Таракана. Они громко-весело и не совсем понятно толковали с Григорием Евгеньевичем. Тот, бледный, с красными пятнами на щеках и даже на лбу, взъерошенный, торопливо ходил по кухне из угла в угол, и глаза его были полны слез.

- Вот как оно получается в жизни: скоро и просто. А ведь сколько людей на каторгу, на смерть шли, поднимая народ!.. За бомбы брались, за ружья, в том же пятом году, - и ничегошеньки, все было попусту... Дуб! Не пошатнешь! - говорил Аладьин, качая головой, дивясь и радуясь. - А тут, эвон, чуть ветер подул - повалилось дерево. Оказывается, и не дуб вовсе, осина!

- Труха, - сплюнул Пашкин отец, закусывая крепче свою самодельную трубочку-молоточек и выпуская ртом и ноздрями такую уймищу дыма, что ребята, глазея украдкой из коридора, диву дались: как он там, в глотке, помещался, дым, такая его скопилась прорва. - Триста лет, гляди, на корню гнило. Чего же ты хочешь, Петрович? Пальцем тронули - само повалилось. Ни ложки, ни плошки из него, ни топорища... На дрова и то не всякий поднимет - гнилье.