Страница 3 из 98
Севастьянов почувствовал, что краснеет. Он положил книжку на стол.
— Не по правилам?
— Не по правилам. Борисыч, заметив беду, побежал по бестолковости на Ленинградское шоссе — перехватывать дорожный патруль. Это чуть ли не пять километров отсюда. Нам позвонили в отделение только после того, как собака не подпустила фельдшера из «скорой». Два часа собирали понятых, потом ждали вас. Полагали, что вы родственник. Разве по правилам?
— Что ж, что ждали… Я — единственный близкий покойному человек.
— Но вы не родственник. Борисыч задурил меня на этот счет. Только в свой протокол я вас все равно не включил. Поэтому прошу покинуть дом. Собаку разрешаю увести…
У летнего умывальника во дворе наткнулись на собаковода. Он звякал сливным штырем, плескал водой себе в лицо. Отершись рукавом, запричитал:
— Ах, собачка, такая собачечка! Что же теперь делать, куда подеваться, ай-яй-яй, такая собачечка… Ай, осиротела!
Собака тянула сухую оскаленную пасть, подергивая крыльями ноздрей и черной губой над клыками. От милиционера, наверное, пахло другими собаками.
— Может, возьмете? — неожиданно для себя спросил Севастьянов.
— Так откуда деньги?
— Бесплатно.
Собаковод оглянулся в сторону сарая, на двери которого участковый клеил полоски бумаги.
— А можно?
Севастьянов ослабил ремень. Собака обнюхала косолапо стоптанные полуботинки, вскинулась к бахроме на манжете камуфляжной куртки.
За домом хлопнула дверца «скорой». Кто-то крикнул под жужжание стартера: «Мы повезли!» Участковый отозвался от сарая: «Давай!»
За опечатываемой дверью стояла моторка Севастьянова с подвесным мотором «Джонсон». Петраков сам предложил ему держать там лодку.
— Вот, блин, и печати-то у меня нет, — подосадовал лейтенант, когда Севастьянов подошел заявить насчет лодки.
— Приложите гербом пятирублевик, — сказал он. — Чем-нибудь помажьте, хоть пастой из шарикового карандаша, и приложите. Настоящую печать поставите потом…
Участковый вскинул голову.
— Ох, финансисты…
Шариковый карандаш, однако, взял. Севастьянов ничего не сказал про лодку.
Назад через Волгу перевез собаковод на казенной моторке. Овчарка поскуливала на воду.
На платформе Завидово ветер раскачивал единственную лампочку, горевшую над расписанием. Электричка из Твери на Москву приходила через час десять. Севастьянов сел на скамейку и почти явственно ощутил в себе умирание жизни. Тело будто вознесло взрывной волной, круто и плавно, а сердце осталось внизу, само по себе… Он слышал про генетическую память. В каком возрасте умирали крестьянские предки? Теперь ему пятьдесят девятый. Наверное, в среднем как раз… Гены вспомнили, что час пришел?
Он посидел, сложившись пополам, как Петраков в шезлонге, и уткнув лицо в ладони.
…Прожектор электрички высветил линялый плакат «Выиграешь минуту, потеряешь жизнь!» Человек, прыгавший с платформы под колеса допотопного тепловоза, экономил минуту и терял жизнь в этом месте с тех пор, как Севастьянов принялся ездить к Петракову. Впрочем, места были знакомы с детства. Пионерский лагерь, куда выезжала на лето их школа, располагался поблизости, в Новомелково. Утром, днем и вечером кормили баклажанной икрой, а чтобы её ели, гоняли на военные игры, после которых хотелось сгрызть алюминиевую ложку. На сероватом черенке ложки стояла штамповка — орел со свастикой в когтях. Трофейные ложки выдавались несколько лет и после войны, но потом их заменили — как раз после того боя, который оказался последним: пионерским лагерям указали на чрезмерное увлечение военной подготовкой. Как сказал старший вожатый, велели играть во что-нибудь созидательное…
В том бою Леве Севастьянову выпало идти в засаду. Лежа под папоротниками, уткнувшись в жирные комки земли, по которым ползали красные жучки, он ждал свиста Михаила Никитича, однорукого матроса с Волжской флотилии. Таиться приходилось особо из-за доставшегося по жребию цвета погон — белого, издалека заметного. Противник носил синие. Один сорванный погон означал ранение, два — геройскую гибель… Когда разгромленных «синих» построили в понурую колонну, Михаил Никитич сказал севастьяновскому приятелю Вельке:
— А ты отойди. Ты — убитый. Топай индивидуально.
В бою Велька лишился обеих бумажек с плеч. Но в свете одержанной победы его «смерть» не представлялась обидной. Тем более что прибежал начальник лагеря майор дядька Галин. Он был безруким, поэтому, когда хотел на что-то указать, тянул носок начищенного сапога. Лягнув в сторону колонны убитых, дядька Галин заорал:
— Мишка! Ты кто, военрук или начальник похоронной команды? Что у тебя братская могила отдельно марширует?! Победа на всех одна!
Кто бы теперь крикнул так про Петракова…
Одряхлевшего Михаила Никитича Севастьянов неожиданно встретил на Волге после своего отзыва из сингапурского представительства. Матрос сидел на подпиленной табуретке в облупившейся «казанке» с булями. Пустой рукав футболки уныло трепыхался. Севастьянов ещё подумал: если с утра ветрено, к вечеру натянет дождь… Второй мужик, в темных очках, стоял, упершись коленками в переборку, и жарил на обшарпанном немецком аккордеоне с залатанными мехами. Складно выводил «Тихо Дунай свои волны несет…». Удочек или кошелки, чтобы идти в Свердловский магазин на косогоре, у них с собой не было. Просто давали концерт реке. Доживали век где-то поблизости, может, и в богадельне…
Севастьянов, сбавив обороты движка, обошел их на красной пластиковой лодке, за которой тащил японскую леску. Бывший военрук облысел, в складках рта поблескивала слюна, но посадка головы осталась властной. Слепца же Севастьянов в этих местах ранее не встречал, хотя знал многих. Притулились друг к другу вымиравшие фронтовики?
Стараясь держаться подальше, Севастьянов обошел их «казанку». От рождения и в поинерлагере он носил другую фамилию. Глупо, конечно, остерегаться опознания спустя без малого пятьдесят лет. Сработал, скорее, профессиональный инстинкт…
Из-за того, что он знал в этих местах многих и многие знали его, особенно как владельца красной лодки с мощным «Джонсоном», осторожность вошла у Севастьянова в привычку. Впрочем, для скрытности была и ещё одна причина. Как раз тогда тянулась эта странная, душевно его надорвавшая, другого слова и не найдешь, история.
По субботам они ходили с Клавой на лодке на острова ниже Конакова. Волга там — море. Десятки островков, километры простора, разве что иногда протянется парус или цепочка байдарочников. Странное, кружившее голову ощущение воли… Половину отпуска они провели там, меняя стоянки. Всякое пристанище становилось открытием. Но ложь, обреченность угнетали так сильно, что у Севастьянова началась бессонница, он не верил ни единому слову Клавы. Отсыпался днем, пока загорали…
Однажды, терзаясь страхом перед наступавшей ночью, Севастьянов рассказал Клаве об этом и услышал в ответ странный рассказ.
Мама сказала ей: «Ты хочешь знать, кто твой отец? Ты видела его, могла видеть… Среди наших знакомых, на моей работе. Но знать, кто именно, не нужно. Возможно, он и не догадывается про дочь, про тебя. Мне хотелось иметь ребенка… От этого человека, именно от него. Не волнуйся. Или нет не расстраивайся из-за нас. Это достойный человек. Он вполне достоин любви». Клава спросила: «Почему ты не вышла за него?» Ответ был: «Еще года три-четыре, и объясню…»
Клава присматривалась к мужчинам, приходившим к ним в дом, в том числе и к женатым, являвшимся с супругами, к тем, которые вместе с мамой работали в министерстве иностранных дел или конторах, связанных с заграницей.
— Знаешь, как я решила?
— Как? — спросил Севастьянов, которому этот простоватый рассказ окончательно отравил существование.
— Я стала примерять на себя… Ой, я ерунду говорю! Ну, пятидесятилетних мужчин из маминого окружения. В кого-нибудь я ведь должна была влюбиться, если я — её дочь. Вот это и будет папочка…
— Влюбилась?
— Да, в тебя.
— Я действительно тебе в отцы гожусь…