Страница 73 из 78
— Около шести лет, я думаю.
— Он и есть главное зло. Зло из прошлого… Там не разберешься, кто за кого и против кого, где закон, а где понятия, кто отморозки, а кто остепенился и занялся делом. Жузы всякие. Великий, средний и младший, при этом младший, оказывается, самый влиятельный, Астану контролирует…
— Это что такое?
— Общинные объединения. Определяют места в боевом порядке, раздел добычи, почести и все такое. До сих пор сохраняется как в орде… Мне одна дама…
— Приятная во всех отношениях, — сказал ехидно Ефим. — В доносе из Астаны особо отмечались высокие моральные качества присланного мною самовольно резидента. А на деле-то, оказывается, напряженная сексуальная жизнь использовалась как прикрытие исторических изысканий. И как я не догадался! Сразил бы аргументом стукачей наповал!
— Ну и сразил бы… Чего же не сделал?
— Испугался. Из-за денег, которые тебе не додадут, если финансирование операции прекратится, — сказал Ефим, разливая бренди. И добавил: — Ты ничего не чувствуешь?
— Что я должен чувствовать, Ефим? Ну, что?
— Как говорят англичане, естественный позыв… Кажется, я зря навязал тебе таиландский ресторан со всех точек зрения.
Я выпил бренди до конца и двинул стакан к бутылке за повтором. Мне следовало остыть. На языке вертелись слова, которые после рассказанного Ефимом действительно могли бы его обидеть. И все-таки я не удержался. Черт с ним, с Ефимом. Его утонченной натуре потомственного кагэбэшника наплевать, грохнут меня или нет. Отчего я обязан деликатничать?
— Сейчас тебя пронесет из брюха, а в ресторане тебя, Ефимушка, пронесло с души… А с души несет всегда в чужую душу. Я для тебя, вижу, полнейший сортир!
— Ну, я побежал, — сказал он обыденно. — Мне минут пять…
— Можешь выйти, не держу.
Французы говорят: если хочешь сохранить друга, пореже встречайся.
Пока Ефим отсутствовал, я принял три рюмки и почти дозрел для покаяния, когда он объявился сияющий и умытый. Мое эстетическое чувство, однако, оказалось покоробленным: Ефим тащил с собой обрывок от рулона туалетной бумаги, которым протирал промытые под краном с мылом, надо думать, окуляры очков.
— Я тебе сейчас прочитаю стихи, — сказал он весело. — Слушай… Ахейские мужи во тьме снаряжают коня.
— А дальше?
— Сколько запомнил, — сказал он. — Осип Мандельштам. Читал когда-нибудь?
— Это не стихи.
— Стихи, — сказал он.
— Не стихи.
— Я сказал — стихи!
Музыкальная пьеска про пляж кончилась. Бармен под сурдинку, смикшировав магнитофонную музыку, объявил, если я верно понял, что девушки и «оказавшийся голубым Эйнштейн» согласятся побегать по подиуму за дополнительную плату. Могут и подсесть за столик.
— Ну, хорошо, — сказал я. — Допустим стихи. Тогда при чем эти… ахейские мужики?
— Серость, — изрек Ефим. — Ребята ахеяне построили деревянного коня, нашпиговали его спецназом или омоном и подкатили под стены осажденной Трои. Троянцы из любопытства втащили большую игрушку за ворота, а ночью ахейские омоновцы-спецназовцы выскочили и город взяли изнутри… Мы тебя закатим назад в Казахстан в коняшке. Только в маске и бронежилетике на всякий случай. Чтобы ты не боялся…
— То есть? — спросил я.
— Давай-ка двигать в гостиницу под названием «Гамбург». Я тебе по дороге на ушко нашепчу свои идеи… И зайдем в аптеку. Таиландише специалитатен оказались о-о-оч-чень тонким продуктом для моего брюха, знаешь ли…
И назвал меня с использованием прилагательного к процитированным мужам, переиначив, не трудно догадаться как.
В такси я подумал, что Ефим Шлайн запихивает меня в Казахстан как ахейского мужика уже во второй раз. В первый — деревянным конем стал его загранпаспорт с моей фотографией. И что из этого получилось? И что получится во второй раз?
Я не стал напоминать Ефиму про стихи Мандельштама. Я бы и сам мог ему прочесть кое-что, при этом более подходящее к моменту, скажем, Эренбурга:
…Победа ему застилала глаза.
Раскрыты глаза, и глаза широки,
Садятся на эти глаза мотыльки.
А снизу подползают червяки, поскольку дело, судя по всему, происходило летом, прибавил бы я прозой.
Звонить Ефиму, убежавшему в свой номер прямиком из лифта, не требовалось. Об ахейском коне, если понадобится, я и сам для себя позабочусь. В такси я уже сказал, что вылетаю в Ташкент. Прощаний же, как и приветствий, в практике наших отношений не существовало.
Прозрачный пластиковый конверт с газетой, возвращенный Ефимом, я вернул за подкладку сумки из слоновой кожи.
В фойе дама за стойкой приема постояльцев сказала, что мой номер уже оплачен, и, ожидая такси, которое она вызвала, я присел «на дорожку» перед камином, в котором пылали поленья, и помолился за Колюню и Наташу.
Глава тринадцатая
Мотыльки прилетели
Из нанятой красно-рыжей «копейки» я вылез за квартал до улицы Бекет-батыра. Прозрачнейшая вода струилась, другого слова не скажешь, в цементном арыке, уходившем в трубу под грязнейшее в мире шоссе Ташкент-Кзыл-Орда-Чимкент. После контрольно-пропускного пункта на узбекско-казахской границе машина стала четвертой по счету. Признаков интереса к моей особе не выявлялось.
Припекало, пришлось снять пальто.
Улица Бекет-батыра оказалась подобием бульвара в середине и с двумя проездами по краям вдоль усадебок за глухими кирпичными заборами, развалюх с дощатыми изгородями и частных долгостроев, заваленных мусором. Я перебрался на середину, на молодую травку, под деревья, на которых заливались пичужки. Через два дня, первого марта, начиналась весна.
Шел третий час пополудни. Я наслаждался прогулкой среди полнейшего безлюдья.
Нужный дом оскорблял своим видом окрестность. Поставленная поперек пятиэтажная блочная помойка превращала бульварчик в тупик. Картонная, фанерная и дощатая дрянь, которой обили когда-то лоджии, свисала раскисающими, трескающимися и расползавшимися ошметками, обнажая залежи неимоверного старья. Жирный слой пыли сделал серыми и без того мутные стекла на окнах.
Лестница в пропахшем кошками подъезде, лишилась перил и я непроизвольно жался к исцарапанной стене с проплешинами в штукатурке. Квартира Идриса Жалмухамедова оказалась на пятом этаже и, видимо, состояла из двух объединенных, поскольку лестничную площадку перегораживала решетка с полуоткрытой осевшей створкой. Оседала, оставив на полу полукруглую царапину, створка давно и, однажды осев окончательно, застряла навсегда. Знакомое пальто-балахон, зацепленное воротником за решетку, свисало на затоптанный цементный пол. Шляпа валялась на холодильнике, выкрашенном поверх ржавчины черной краской.
Можно себе представить, во что великий график превратит новую жилплощадь в Москве, подумал я. И сколько придется Шлайну отстегнуть на ремонт этой трущобы…
Низкий женский голос в глубине жалмухамедовской берлоги нараспев читал, видимо, нечто литературное:
— Никто не видел трупиков воробьев и синиц, хотя все они исчезли. Не улетели, умерли, конечно. Куда они исчезли? Где их могилы? Они просто взяли и не родились в обычное время и в обычном месте. Как не родится, однажды, и население, род человеческий, вслед за птицами. Они тоже однажды исчезнут, не оставив трупов, то есть попросту не родятся. Не будет геноцида, холокоста, страстей-мордастей вроде трупов на улицах и по дорогам. Все случится как с птицами, никто ничего не заметит. Все перестанут родиться. Останется, конечно, какой-нибудь памятник, скажем, мавзолей в далекой чужой Москве. Но люди и я, мы уже не вернемся. Чимкент и древний Шелковый путь зарастут…
— Не хреново и даже колоссально, Викочка! Я сделаю иллюстрации, если позволишь, — сказал Идрис, когда Викочка приостановила чтение, увидев меня в дверях. И заорал уже мне: — Не хреново, старик! Я тебя два часа жду! Где тебя носит?
— Извини, пожалуйста, — сказал я, с тревогой примечая, что телефонный аппарат стоит на полу с оторванным шнуром. — У тебя телефон-то работает?