Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 15

...тайных мыслей, с прежней их отрадой,

Когда он загнанным в людское не был стадо.

Следующая тема, которую разрабатывает лорд Байрон, - это характер восторженного и, как метко определяет поэт, "самоистязающего софиста, буйного Руссо" - тема, естественно подсказанная пейзажами, среди которых обитал несчастный мечтатель, воюя со всеми и отнюдь не в ладах с самим собой. Руссо подчеркивал свое презрение к образованному обществу, а втайне страстно желал получить его одобрение и впустую расточал красноречивые похвалы первобытному состоянию людей, при котором его парадоксальное мышление и обдуманная, чтобы не сказать напыщенная, декламация никогда не доставили бы ему даже минутной известности. В следующей строфе удачно описаны его характер и слабости!

LXXX

Всю жизнь он бился с мнимыми врагами

И гнал друзей. Он Подозренью храм

Воздвиг в душе, ища заклать в том храме

Всех близких, повод измышляя сам,

В слепом упорстве бешен и упрям.

Безумцем став (нет дела бесполезней

Искать причин, неуяснимых нам)

Безумцем став от горя и болезней,

Он мудрым выглядел в своей безумной бездне.

Та же тема возникает в другой части поэмы - там, где путешественник навещает место действия "Новой Элоизы";

Кларан уютный, колыбель Любви!

Сам воздух твой - дыханье мысли страстной;

Любовь - в твоих деревьях, в их крови;

В снегах и льдах - ее же цвет прекрасный,

Куда закат волною плещет красной,

Чтоб задремать любовно.

Есть еще много других прекрасных и живых описаний, которые показывают, что исполненные страсти пассажи в романе Руссо произвели глубокое впечатление на благородного поэта. Такой энтузиазм лорда Байрона - это не шуточная дань восхищения силе, которой обладал Руссо в описании страстей. Говоря по правде, мы нуждались в подобном свидетельстве, ибо, хотя и совестно сознаваться в том, что, вероятно, умалит нас в глазах читателей (но мы, подобно брадобрею Мидаса, умрем, если промолчим!), мы никогда не испытывали интереса к этому широко прославленному произведению, никогда не находили в нем достоинств. Охотно признаем, что есть в этой переписке много красноречия - в нем-то и заложена сила Руссо. Но его любовники, знаменитый, Сен-Пре и Жюли, никак не смогли нас заинтересовать - ни тогда, когда мы впервые услышали эту повесть (мы хорошо это помним), ни позже, вплоть до сегодняшнего дня. Возможно, здесь проявилась врожденная сердечная сухость; но, подобно Кребу у Ланса, этому ничтожеству с каменным сердцем, мы не роняли слез, когда все вокруг рыдали. Но ничего не поделаешь: даже сейчас, проглядывая том "Элоизы", мы находим в любви обоих утомительных педантов мало такого, что могло бы настроить наши чувства в пользу любого из них; нас отнюдь не прельщает и характер лорда Эдуарда Бомстона, выведенного в качестве представителя британской нации. А в общем, мы думаем, что скука, источаемая романом, является лучшим оправданием его исключительной аморальности.

И наконец, выражая наше мнение слогом куда более выразительным, чем наш собственный, мы, к сожалению, склонны рассматривать эту столь прославленную повесть о любви, приправленной философией, как "старомодную, бестактную, прокисшую, унылую, дикую смесь педантизма с непристойностью, метафизических рассуждений с грубейшей чувственностью". {Письмо Берка к одному из членов Национального собрания. (Прим. автора.)}

Не большее удовольствие доставляет нам Руссо своим пифийским неистовым вдохновением, которое дало волю

Пророчествам, что в мир внесли пожар,

Испепелявший царственные троны.

Мы согласны с лордом Байроном, что этот бешеный софист, чьи рассуждения (вернее, потуги на рассуждения - признак одного из худших видов безумия) основаны на ложных принципах, был первоапостолом французской революции; мы не слишком расходимся и с выводом его сиятельства о том, что в этом вулканическом извержении дурное смешано с хорошим. Но когда лорд Байрон уверяет нас, что, усвоив уроки французских законодателей, которые свергали одно правительство за другим, дабы добиться теоретически безупречной конституции, человечество может и должно снова приняться за это дело и уж теперь провести его с лучшим результатом, мы искренне надеемся, что опыт, каким бы "обнадеживающим" он ни был, нескоро возобновится, а "сосредоточенная страсть", которая, по выражению Чайлд-Гарольда, "притаила дыханье" и выжидает "часа расплаты", задохнется, прежде чем этот час настанет. Мы верим, что в наше время голос опыта, приобретенного дорогой ценой, должен наконец даже во Франции принудить к молчанию расшумевшуюся эмпирическую философию. Ведь никто не стал бы ни минуты слушать незадачливого мастера, который говорит: "Правда, из-за меня в вашем доме уже раз десять вспыхивал пожар, но все же позвольте мне еще раз повозиться с этими старомодными трубами и дымоходами, позвольте проделать еще один опыт, и тогда головой ручаюсь, что сумею наладить отопление по новейшему и наилучшему способу..."

Дальше в поэме очень красиво и с большим чувством описывается ночь на Женевском озере, когда каждое явление природы, от вечернего кузнечика до звезд - "этих стихов неба", наводит на раздумье о связи, существующей между создателем и его творением. "Дикое и прекрасное упоенье" грозой описано стихами, которые по яркости мало уступают вспышкам ее молний. Мы отметили это место, чтобы воспроизвести его здесь как одно из прекраснейших в поэме. Однако цитирование должно иметь пределы, а мы уж и так были весьма щедры. Но "оживший гром, что меж гремящими скалами скачет", голоса гор, словно окликающих друг друга, плеск ливня, сверканье широкого озера, светящегося как фосфорическое море, - все это являет картину возвышенного ужаса и одновременно ликования; ее часто пытались нарисовать поэты, но никогда она им не удавалась так хорошо и уж подавно никогда не удавалась лучше.

Пилигрим рассуждает о Гиббоне и Вольтере, о которых напоминают их резиденции на Женевском озере, и в заключение возвращается к тому меланхолическому строю чувств, с какого начиналась поэма. И хотя Чайлд-Гарольд формально не исчезает, он как бы скрывается в тень, и уже сам поэт от своего имени трогательно обращается к маленькой дочке:

CXV

О дочь моя! Я именем твоим

Открыл главу; им и закончить надо.

Вовек тебе останусь я родным,

Хоть на тебя нельзя мне бросить взгляда.

Лишь ты - в тенях далеких лет - отрада.

В твои виденья будущие мой

Войдет напев, забытый мной измлада,

И тронет сердце музыкой живой,

Когда мое замрет в могиле ледяной.

В таком же тоне идет еще несколько строф, и завершаются они отцовским благословением:

Спи в колыбели сладко, без волненья:

Я через море, с горной высоты

Тебе, любимой, шлю благословенье,

Каким могла б ты стать для моего томленья!

Закончив анализ этой прекрасной поэмы, мы стоим перед трудной и деликатной задачей - сделать некоторые замечания относительно тона, в котором она написана, и чувств, которыми полна. Но, прежде чем выполнить эту часть нашего долга, надо дать отчет о других произведениях, которыми одарил нас плодовитый гений лорда Байрона.

Сборник, название которому дал "Шильонский узник", хотя и менее интересен, чем продолжение "Чайлд-Гарольда", отмечен все же оригинальной силой гения лорда Байрона. Он состоит из ряда самостоятельных вещей, из которых некоторые являются отрывками и скорее поэтическими набросками, нежели законченными, совершенными поэмами.

Следует, быть может, пояснить иным из наших читателей, что Шильон, давший имя первой из поэм, - это замок на Женевском озере, в старину принадлежавший герцогам Савойским, которые устроили там в те мрачные времена государственную тюрьму, имевшую, разумеется, неисчислимое множество подземных темниц, застенков и все остальные аксессуары феодальной тирании. Первые борцы Реформации нередко бывали обречены искупать здесь свои еретические взгляды. Среди них одним из самых отважных был Бонивар, которого лорд Байрон и избрал героем свой поэмы. Почти шесть лет провел он в Шильоие, а именно с 1530 до 1536 года, и вытерпел всю тяжесть строжайшего одиночного заключения. Но лорд Байрон не стремился нарисовать своеобразный характер Бонивара; не находим мы также ничего, что говорило бы о выносливости и несгибаемой твердости человека, страдающего во имя свободы совести.