Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 5



Эх, угораздило ж его тогда столкнуться именно с этой женщиной! Колючая, вздорная, злая, когти выпущены, губы сжаты, в глазах глухая неприязнь к нему, да что к нему - ко всему свету, но, боже мой, какое это было ласковое, покорное существо, когда он гасил наконец свет! Какие длинные, нежные пальцы были у нее, как глубоко они забирались в его волосы, как мягко тянули они его голову навстречу этому безвольному, влажному, все шире и шире открывающемуся рту, как медленно, обвиваясь вокруг его горячего, гудящего от дрожи тела, втягивала она его в себя! Какие тайные, странные слова она знала, которых никогда - ни до, ни после - никто больше не говорил ему... Потрясенный, измученный, опустошенный вконец, он засыпал уже под утро, но и во сне она не отпускала его: она не уходила из сна, сон и явь перемешивались в одно, и сны его были о ней же...

Откуда, почему возникла в ней такая злоба на весь мир? А черт ее знает. Была в ней капелька какой-то азиатской, кажется китайской, крови: у нее были чуть раскосые глаза и прямые, черные как смоль волосы. Когда она, стоя перед зеркалом, распускала их по спине - смуглой, матовой, с узеньким треугольником белой кожи внизу,- они доходили ей до пояса, и одним из самых больших его наслаждений было провести в этот момент ладонью по их гладкой, блестящей поверхности: от затылка, от шеи, по спине - вниз, до той крохотной ложбинки, где волосы кончались и где начинался другой, более крутой изгиб...

Но мало ли у кого какая кровь? У всех у нас кровь... Нет, дело было не в крови... Детство? Но что ж детство? Детство было обычное, как у всех. И жизнь была обычная, и работа была обычная - не хуже, не лучше, чем у других. Не замужем в двадцать пять лет? Так разве она одна?.. И ведь красивая была женщина, и знала это, очень знала! Вечно всякие дураки приставали к ней: на улице, в метро - везде...

Чуть не каждая встреча их сопровождалась ссорой - мелочной, глупой ссорой ни из-за чего, когда в конце концов в бессилии опускались руки, а в голове начиналась тупая, безвыходная, какая-то каменная боль. Все слова становились лишними, ничего, даже самые простые вещи, объяснить уже было нельзя, и надо было немедленно встать, и проводить ее к двери, и покончить с этим раз и навсегда, но он продолжал сидеть и смотреть на нее, все еще надеясь на что-то. В ответ зеленые глаза ее начинали светиться злорадным блеском, губы кривила презрительная усмешка. "Молчишь? - спрашивали ее глаза.- Молчи, молчи... Посмотрим, на сколько тебя хватит. Я-то могу молчать сколько угодно, хоть до утра, а вот ты - сможешь ли? Нет, не сможешь, сдашься. Еще как сдашься..." И она была права: каждый раз он не выдерживал, сдавался, презирал себя и все-таки тут же подыскивал себе какое-либо оправдание... Потом кто-нибудь из них одним судорожным движением гасил свет, и опять начиналось то, ради чего, наверное, их и свела жизнь. "Китайчонок... Китайчонок мой..." - шептал он, теряя всякую власть над собой и вновь погружаясь в этот омут.

- Люблю?! Я тебя люблю?! Еще чего! - говорила она иногда, дразня его и явно наслаждаясь тем отчаянием, в которое его вгоняло это состояние безысходной, изматывающей вражды.- Я живу с тобой - вот и все. Разве таких, как ты, любят? Любят только неудачников. А таких, как ты... Таких, как ты, ненавидят. Я бы стреляла таких, как ты. Есть за что...

И самое печальное было то, что она, по-видимому, не врала. Бывали минуты, когда, казалось, она была готова убить его, плеснуть в его лицо купоросом, вцепиться зубами ему в руку или в плечо и сжимать их, сжимать, упиваясь его болью, проклиная его за беспомощность, за неспособность хоть раз выйти по-настоящему из себя, взорваться, врезать ей так, чтобы она, завертевшись волчком, отлетела в угол: однажды она действительно прикусила ему руку до крови, и шрам от ее зубов так и остался у него на руке, повыше запястья, на всю жизнь.



- Ну что же ты? Ну ударь, ударь же! Мужик ты или нет? - шептала она, задыхаясь от ненависти и приблизив лицо вплотную к его лицу.- Ох, как я ненавижу твое это умение никого не обидеть, все устроить, сгладить все углы, твой мягкий, ровный тон, твое терпение, твою внимательность ко всем, твою удачливую жизнь, твое нежелание ничем пожертвовать, ничем поступиться, твою эту чудовищную способность тянуть все сразу, весь воз жизни, не теряя ничего... Ты лжешь! Ты чудовище! Эгоист, ни разу не поступившийся ничем ради других... У, моя бы воля! Я бы спалила все эти твои книжки, я бы выгнала эту клыкастую тварь, оборвала бы этот проклятый твой телефон, чтобы он наконец замолчал, замолчал, черт бы его побрал! Ты думаешь, я не понимаю, кто тебе звонит? Ты хорошо притворяешься, ты очень хорошо притворяешься, но мне-то тоже не семнадцать лет! Ему, видите ли, всех жалко, он не может никого обидеть... Ложь! Книжки, собака, друзья твои, твои шлюхи - все это ложь! Ложь!

Сам-то он любил ее когда-нибудь? Или это было наваждение, какой-то дурман, помутивший его разум и лишивший его на время всякой воли? Наверное, любил, раз почти четыре года терпел эту муку... Ну и конечно же был еще азарт, было взбудораженное самолюбие: как же так? Неужели я, умный, терпеливый, неслабый человек, понимающий кое-что в технологии человеческих отношений, так и не обломаю ее? Неужели я бессилен перед ней, неужели именно она и будет моей первой и пока единственной неудачей в жизни?

- Что ты все топорщишься, зверек ты мой колючий? - как-то раз, под настроение, сказал он ей, сидя с ней в кресле и гладя ее распущенные волосы.Ведь ясно же: приручу я тебя... Никуда ты от меня не денешься...

- Приручишь? Может быть... Да, наверное, приручишь...- вздохнув, неожиданно вдруг покорно согласилась она и невесело как-то усмехнулась.- Ты это умеешь... Только как же больно будет потом отвыкать от тебя...

Первой жертвой всей этой педагогики стала, однако, Адель. Когда Рита окончательно поселилась у него, Адель было попыталась найти с ней какой-то общий язык, но вскоре, видимо, поняла, что это бесполезно, погрустнела, скисла, стала жаться по углам, не находя себе места, и даже на улице уже больше не прыгала, не просила отстегнуть поводок - так и шла за ними, куда они ее вели. Она не враждовала с ней, нет, не скалила на нее зубы: она просто не замечала ее, никогда не подходила к ней и спала теперь только на кухне, под столом, куда вскоре был перенесен и ее коврик.