Страница 2 из 12
Мы с моим товарищем, известным нашим индологом, стоим и смотрим на всю эту крутоверть. Скоро должна подойти машина, которой велено нас отсюда забрать. Вдруг кто-то трогает моего спутника за локоть: рядом с ним стоит до черноты смуглый, высохший весь, как щепка, индус. Старик бос и гол (на нем только набедренная повязка), на груди у него какой-то, вроде акульего зуба, амулет на шнурке, темные, с сильной проседью, никогда, похоже, не стриженные волосы, достающие ему до плеч, борода, посох в руке, маленькая обезьянка на плече что еще? Кажется, все. Больше я, по крайней мере, ничего другого про него не запомнил. Ну, разве что еще его блестящие, чуть навыкате карие глаза, выражение которых я передать, однако, не берусь. Одним словом, "садху", т.е. святой, отшельник, бродяга, мудрец, факир, йог: все диковинное и таинственное, что мы с вами знаем про Индию - все по отношению к нему было бы, думаю, в самый раз.
- Господин, хотите скажу вам вашу судьбу? Это недорого. Всего десять рупий, - обращается он к моему спутнику.
- Мою судьбу? А почему... А почему, старик, я должен тебе верить, что ты знаешь мою судьбу? - улыбаясь чуть, как мне показалось, снисходительно, отвечает ему тот.
- Вашу матушку звали Элизабет?
- Д-да...
- Она умерла в далеком северном городе, семнадцать лет назад?
- Д-да...
- Она умерла от удара? И похоронена в одной могиле с вашим отцом?
- Д-да...
- Ну, так как, господин? Хотите знать вашу судьбу? Хотите знать, когда и где вы умрете? Недорого, всего десять рупий.
- Старик, н-н-не надо... Возьми свою десятку... И иди, иди с Богом!.. Я не хочу знать свою судьбу. Прощай, я не хочу...
И сейчас же этот старик, сунув куда-то в набедренную повязку протянутую ему бумажку в десять рупий, растворился в толпе, как будто его и вовсе не было. Мы продолжали стоять молча. Только изредка, глядя перед собой диким, полубезумным каким-то взглядом и отирая пот со лба, мой спутник еле слышно, ни к кому не обращаясь, повторял:
- Елизавета Васильевна... Семнадцать лет назад... В Ленинграде... От инсульта... В одной могиле с отцом... О, Боже, Боже мой...
Ни тогда в Дели, ни после, уже дома, я так и не решился ни разу спросить у него, почему он не захотел больше слушать того индуса. Хотя встречались мы потом с этим человеком нередко... Да и зачем было спрашивать? Все было ясно и так.
А интересно все-таки узнать, много ли среди тех, кто сейчас меня читает, нашлось таких, кто осмелился бы спросить у этого босоногого святого день и место своей смерти? На словах-то и в мыслях таких смельчаков среди нас, конечно, сколько угодно. Но не на словах, не в мыслях, а на деле?
А на деле, думаю, все-таки не нашлось бы, наверное, ни одного.
Путь всякой плоти
Говорят, что один из самых успешных за послевоенные годы премьер-министров Италии начинает каждый свой день с того, что, стоя в одиночестве перед зеркалом, много-много раз подряд повторяет:
- Я себе нравлюсь. Я себе очень нравлюсь!
И вполне возможно, что делает он это вовсе не зря. Вера в себя, как известно, удесятеряет человеческие силы. А своей энергией и напором этот премьер, по отзывам многих, превзошел всех своих предшественников, включая даже и самого дуче.
Но что же делать, если ни в юности, ни в зрелые годы, ни тем более сейчас язык твой не поворачивается да так и не повернулся ни разу сказать: "Я себе нравлюсь"? А видя себя сегодня в зеркале - особенно: Господи, неужели то, что смотрит на меня оттуда, это и есть я? Да ты, ты... И сомневаться нечего - ты! Конечно, не всегда ты был такой. Раньше, надо думать, из зеркала выглядывало что-нибудь более привлекательное для глаза, чем сегодня. Но где оно, это "раньше"? Да и в прежние годы, помнится, сколько бы ни вглядывался в зеркало, никогда особого восторга то, что там видел, не вызывало. Какой там восторг! Скорее, право, сочувствие. А бывало, что и просто сострадание, чего уж там скрывать.
Нет-нет, объективно никаких оснований для чрезмерной приниженности в моей жизни вроде бы не было. Начать с того, что на самом деле я, похоже, не урод. Мало ли, что сам себе внешне никогда не нравился! Многие барышни, например, так не считали. А голос их во всем этом, как известно, должен быть признан решающим... Что еще? Бедствовать никогда всерьез не бедствовал, по наукам своим всегда был продвинутым, в первых, так сказать, рядах, событий в жизни больших и малых - было предостаточно, людей знал выдающихся, путешествовал много, дом, семью, друзей своих всегда ценил...
Недаром известная многим у нас Анна Самойловна (Ася) Берзер, возмутившись, отчитала по телефону после встречи со мной ту даму, которая попросила ее помочь пробить в печать мой маленький роман "Пашков дом".
- За кого вы заступаетесь? - сердилась она. - Приехал ко мне на машине, в шикарном костюме, сам гладкий, сигареты курит какие-то длинные, иностранные... И я должна ему помогать?!
По ее понятиям, помогать можно было только тем, кто пришел к ней, нахлобучив на глаза кепку и втянув голову в плечи, в какой-нибудь рванине, а еще лучше - в лагерном бушлате, и не днем пришел, а ночью, с условным стуком в дверь, озираясь по сторонам и прячась за каждым столбом от филеров НКВД-КГБ. И непременно чтоб худой был, небритый, чтобы глаза были ввалившиеся, чтобы кожа светилась! А тут, смотри ты, разлетелся - румянец во всю щеку...
Одним словом, приняла меня покойная "крестная" А.И. Солженицына с порога за какого-то важного советского начальника. Ну и, естественно, с порога ощетинилась. А надо сказать, зря приняла и зря ощетинилась. Начальником-то как раз я никогда и не был. Почему? А сам, честно говоря, не очень знаю, почему. Скорее всего, я же сам и виноват: это, думаю, была своего рода плата за собственную независимость, которую я всегда ценил и отстаивал так, как, может быть, ничто другое в жизни. Прав был, похоже, мой родитель, изрекший однажды глубочайшую, убежден, по своей житейской значимости мысль: "Кто не имеет почтения к начальству, сам начальником никогда не будет".
И все же, при всем недовольстве собой, а зачастую и просто неприязни и даже отвращении к себе, самомнением, должен признаться, Господь Бог меня никак не обделил. И касалось это прежде всего внутреннего самоощущения: кому я не равен, что я не могу, кто в этом мире выше меня? Конечно, это все было не наяву, а в мечтах, в мыслях, то есть, по выражению Марка Аврелия, "наедине с собой". Но замахивался я в подобных сравнениях и сопоставлениях всегда на наивысшее: в науках это были никак не меньше, чем Адам Смит или Альберт Эйнштейн, в литературе Толстой или Достоевский, в политике, в общественных делах - Рузвельт или де Голль и т.д., и т.п.
Умом-то я, конечно, понимал, что на этот уровень мне никогда не вытянуть. Но в самых своих потемках, в подсознании, где-то там глубоко в печенках или в спинном мозгу? Нет, там я был всегда первым. И вторым себя признать не соглашался ни в чем.
Гордыня? Конечно, гордыня. Конечно, тщета и безумие человеческие. Но в своей гордыне я дошел, помнится, до того, что посягнул и на самого Бога: а на каком таком основании я обязан считать, что я Его раб? Выходит, мир устроен так, что есть Он - Господин и Вседержитель - и есть я, человек, червь, тварь ничтожная, на веки вечные распростертая во прахе перед ним? Нет, что-то тут не так! Если Бог есть добро, есть любовь и справедливость, то зачем Ему эта сверхавторитарная система мира, зачем ему самому эта должность всеобщего начальника и надсмотрщика над мириадами бесправных, бессловесных Его рабов? Эдак, пожалуй, любой тиран, деспот, любой Сталин или Гитлер будет прав в своем устройстве земных дел: ведь он лишь повторяет тот порядок, который установил в мироздании Творец! Нет, с чем c чем, но с этим моя от рождения, видно, демократически-либеральная душа никак смириться и не хотела, и не могла. Долго, признаться, не могла.
Это сейчас я улыбаюсь тому вопросу, который лет эдак в тринадцать-четырнадцать я как-то задал своему отцу: