Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 9



ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Общее дело, овладевшее нами буквально сразу за затворившимися воротами, КПП, с задней своей стороны увитых переплетенными конструкциями рычажками падежей и задвижками галлюцинаций суффиксальных новообразований, обнаружившейся за внешней своей непосредственно иероглифической стороной подспудно приязненную на эстетический вкус структуру синтаксиса, были той обманчивой дымкой, мечтательно ликующей пряжкой смысла, подпоясывавшего в качестве тавтологии мышление, затираемой ароматической панелью романа в общее место риторики, оберегаемой от царапин, способных превратить рассмотрение царапаемого в царапающем и обратно в зеркальное отображение, в котором многократно умножались, упускаясь сквозь певчую прорезь действительности существования, образующие колонну из наслоений слой за слоем снимавшихся поступью времени, которое и поселилось уединенно, изменяя своей сути в риторической своей аскезе, посвятив свое питающееся дело синтаксиса, соблюдая грамматику, как она известна из учебников, выпрямляясь из них гераклитовым языком, к которому приник Ницше, отшельников, оберегающих священный грааль, последнее воплощение армии на земле, ту чашу, в которой некогда плескалось зрение, вытекающее из убитой вещи, удовлетворяющее эстетический вкус бога, повелевшего быть и сопроводившего свое поведение жесточайшими сообщениями и циркулярами, прошедшими сквозь все инстанции и жанры литературы и дошедшие до речевых жанров, телу армия, рассеченному на сростающиеся куски святой инквизицией интеллигенции, оспаривающей права мышления владеть теми вещами, что вместе все были сначала водой, потом воздухом, потом землей, собираясь в спекшееся из муки письменности единообразие, необходимо насущным образом требующее ко всякому принятию пищи, которое и растревожило, повредило естественную смену дня и ночи, как в даровитом литературном произведении, в первую очередь, глубоко ли близко повреждаются жанры, роман, повесть, рассказ, самим временящимся даром литератора, суммирующего проселки, лесные тропы, знание гор и письменность ущелий над которыми рассеивается и в которых течет письмо, обретшее на территории армии, пребывающей в городке только в качестве его метафизического ландшафта, мельчайшей крошечной площадкой мышления на его огромном мозге, в котором постоянно фигурируют ароматические панели, пристанище лидирующего маразма, утепленного древнейшей молодостью духа изначальных профессий, из испарений телесности которых, и слагался в серой тишине при свете конца истории, вылетающего из колеи ценностей в полость замысла, проекта наброска, цивилизации, состоящего в идее заботы самой по себе, в открытии идеи заботы, в соответствии мифа заботы, опрокидывающей мироустройство, самое вселенную в присутствие, запечатанное, в одной лишь точке собирающееся, одним, одним только иероглифом застрявших в земле против неба ворот КПП, в круг которого, за и перед между которого было одно только безбрежно пространство, обращавшееся для нерасшифровывающих в иероглиф, для не видящих его, не видного, ладного, облик которого запечатлевался на всех вещах и предметах без исключения взаимно-однозначным соответствием своих изображений притягивающем их друг к другу отталкивающихся друг от друга и вместе с тем приводящих в движение предметы и вещи, словом всю ту предметность, на которую эти нанесены, впечатлены в качестве врожденных идей, эмблем средневекового рыцарства, новелл эпохи Возрождения, впечатлений, превращающих пространство метафизического ландшафта территории армии в городе, отличающемся от моего города только суффиксальным новообразованием поднявшейся как гроб Магомета на невидимых нитях над разговором с родителями о службе в армии, который недоступен сознанию призывников, ни раньше, чем они услышат его, ни когда они увидят его, мерами существующий, мерами не существующий, который не создал никто ни из богов, ни из людей, которые и внутри этого мифа о времени обнаружили ладно и скромно свое равностояние предложенным нам тут же для заучивания абзацем и колонкой текста, которые необходимо было, очутившись в сумрачном лесу, сродненного с ним мышления и отыскав там зубра, оформляющегося в объяснении своих зрительных представлений, телесно-зеленой травы, пущи, поблескивавшего в темноте ручейка, наносившегося сквозь густую кору письменности на белый лист бумаги, высшее само по себе благо леса, превышающее силой и достоинством его собственное существованием, зазубрить, предоставляя нам предуготованный нам ужин, извлекаемого из рукава фокусника, поводящего рогом изобилия, размещенному меж его глазами, повернутыми кверху носом мыслящем свой телесный низ в причудливых переплетениях разрешенного, но неотрефлексированного красного цвета, и запрещенного, абсолютно трансцендентирующего коричневого цвета, разрывающего свое мышление истекшее этими цветами, как раздвигают перед собой обеими ладонями произрастающий из одной точки куст, известный под латинским наименованием сангвиника, под греческим именем представляющего из себя флегматика, между которыми скачет в сердцевинной основе смысла, в самой его срединности и средоточии, массон-холерик, кладущий ту стену; что восстает из пепла художественного творения перед тем, кто, желая покинуть территорию армии, не ведал, что в ней все постоянно приходит в движение, все изменяется, как это происходит со всем, что связано с отсутствием человека, скажем, с сущностью искусства, кто не ведал в полной мере понимающим знанием, основанным на страхе смерти того, что армия происходит и сбывается только лишь в отсутствие человека, с плачем и скрежетом зубовным, с криком башенных часов и боем стихов, выводящих из ее состава как экскремент, окостеневший с руинах смысла археологии знания, воспоряющей на зеркальную гору суффиксальных новообразований с жертвенным отказом переводить стрелки лесовозных саночек, надежно спадающих с этой горы, многократно отражаясь В ней и застывающей у ее порога воспрнимающией чувственности все в постоянстве истории спекшееся из муки письменности единообразие которой прозванивает наш мозг, всовывается губами в уши, норовит из мифа стать литературой действиями вымощивающих стену, секреты которой неведомы искателям приключений на свою ж., имея под ней ввиду дорогу в истоку рассудка, незаметно извилисто сворачивающую в ад, доброжелательный, утверждающий, что благо есть воспоследующий смывшийся окрик командира, многочисленности в высшей степени математическое единообразие ночных дежурств, ни пинки, тычки, магические заклинания и песнопенные ритуалы, не выполнимость формулы, не избиение тавтологиями, отсутствие чего у людей слывет за благо, а некоторой очевидное невесомое присутствие, совершенно нераздельно сроднившееся с присутствием того, чего у людей почитается за благо, и образуют эту стену из слов-каменных-блоков, произведение и вы которых хранятся в тайне армии, а уж сооружение из них стен, строений, залитых раствором непереносимой немыслимой доселе телесности, известны только древним и в армии, в которой ученые взбесились из-за такого строительства, которое минует все необходимые современному строительству языкового дома стадии, с которыми мы подробно познакомились в лице многоуважаемого, достопочтенного дома культуры, те фазисы синтаксиса, риторики, грамматики, что вступают в непосредственное отношение к телесности, представляя из себя мат, зону, где в качестве призраков рисуются метафизические города и метафизические ландшафты, полные гегельянских ловушек, затягивающих в трясину телесности в радостном и несмолкающем преддверие непосредственного отношения к мышлению, каждый раз приходящих в новое движение, соотношение, рисунок, композиция, рассыпающую золото речевых жанров, выделяющую мышление из смысла, из других, из каждого по числу И времени чтения настаивающую на рассмотрении девственности созерцания гениталий, обращающегося на высших ступенях виртуозного владения матом в рефлексию и присутствии в мышлении, содержащую в себе стыдящееся намерение отказа от продумывания телесности, покоящееся на страже ее продуктивности, расписывающее половые органы узорами, обращающими собственные половые органы в сувениры и натягивая на них этикетки, чтобы затем торговать ими на широко раскинувшейся ярмарке, полнящейся риторическими вопросами, запросами, выкриками, тирадами, сообщениями, уведомлениями, ка которые откликаются риторическая настроенность и намерения ритора, сопровождающей продажу риторических фигур по их ценности риторическими приемами, окончательно заливающими ярмарку музыкой, приводящей в движение жалобную шарманку спинозистской геометрии, с которой обезъяна распространяет счастливые лотерейные билеты, где все одинаково пререкается отчуждение, превратившее мат В звукоряд письменности, распевая который на уроках пения, мы учимся строить себе преграды из каменных блоков-слов не разрушаемые тысячелетиями просветы между которыми заправляются раствором телесности, которым Гераклит потчует Нише, секрет которого утерян, семян которого не вырабатывают уже роковые яйца, сомкнувшиеся на этажах большого пути в поисках действительности письменности, проделывающей это с самою собой на протяжении тысячелетий, в которые как на дно дома-колодца и оправлялся первый день на территории армии, искавшей риторических приключений на свою ж..., затем и вызывались в дом-колодец воды бассейна, хранящего в себе звукоряд письма, текущего в ущельях письменности под рассеивающиеся песнопения литературы, исполняемые одновременно и непрерывно в едином и неделимом феноменальном выбросе, во времени которого, хранящего в себе временящуюся возможность эстетического истолкования, вменяющегося нам в обязанность созерцать его объект-предмет, постоянный и неизменный, мы претерпели случай, длившийся ровно ту часть дня, которая соответствовала той части армии, которую в ней занимала в качестве бесконечно малого территория нашей части, как целое соответствует части, пронаходится битое время в складских лабиринтах части В преддверии обретения формы, существенно необходимой в армии, искалеченные многообразием риторических приемов, а то и просто мата, вновь получили в руки как меч свое собственное бытие, и выпускали его из рук так, как упускаются устроенные телом экскременты, обретшиеся здесь в качестве интеллигенции самой природы, осмысливающий поворот вечного круговращения в ее объятиях, ни мимо кого, ни мимо глупого, ни мимо умного, не пронося сию чашу с эскрементами, которой внушили наши, до нас еще здесь поселившиеся обитатели с землистыми лицами пекарей опилок письменности, прослуживших месяц до нас, обратившихся в перешептывающееся, вечерами в казарме трепещущее, обменивающееся ультразвуковыми сигналами племя летучих мышей, о чем-то звенящих нам своими перепонками, пребывающие в форме своей как в коже своей, оживляющимися и выдвигавшимися на охоту, лишь когда приблизилось время ужина, прикалывающее нас к витринам затхлого армейского музя булавками волосков, на которых подвешено наше сознание, под увеличительное стекло мата, посредством которого мы обучались и рассматривались, посредством которого спокойная поверхность нашей жизни, насыщающая по мере сил любовью риторику, оказывалась при многократном увеличении сначала бугристой, затем пространственной и шевелящейся из нее хаосом, каковое рассмотрение и было разрывом, врезанием этой поверхности так как она засвечивалась, чувственным к ней прикосновением, которое все-таки совершилось с нами в этот день, надвинувшийся спасительно ночью, еще ничем не поврежденной, устроенной нам на постелях, лишенных белья, которую повредить не могли ни хлопающие крылья казарменных летучих мьшей, обыскивающих наши тумбочки в поисках гражданских вещей, наших своего рода игрушек и кукол, риторических возгласах старослужащих, заставляющих нас, испаряясь из собственной телесности, клубится и собираться под потолком казармы, жаться друг к другу, обнимать друг друга, уметь прятаться друг в друга, закрывать глаза и не посматривать в низ, где поворачивалось остывшими квадратами ВЗВИНЧЕННЫХ постелей помещение казармы вместе с полом, для каждого из нас в свою сторону, со своей логикой, которую никто не понижал до самого крика "подъем", враз повреждающего классический жанр ноги, обращающийся всю литературу ноги В опять клубящуюся в поисках нового замысла письменность, сродни той, в которой мы теперь пребываем совершая бег своего бытия в культуре писцов, эаполняющих бессмысленными знаками пунктуации, выражающими предложение, основанные на мате, белые, опускаемые на душу постоянством природы, и делая это с тем завидным упорством, с которым ударяющий себя головой о стену человек, является предметом эстетики, усилиями которой не смогли быть подобраны мне и другим сапоги 43-го размера, о необходимости когорых я так долго справлялся у родителей в ходе разговора с родителями о службе в армии, что позволило мне, сумевшему рассмотреть, готовившемуся к этому за полчаса до этого, несущуюся навстречу в лоб пулю-символ-"подъем", столкнуть ее с мыслью о пребывании сегодня в такой форме, с которой будет совмещаться гражданская обувь, и наблюдать как столкнулись они в воздухе у самого моего носа, у кончика, и случился атомный взрыв, расщепляющий мысль настолько, что задуть его белый гриб я сумел только находясь со всеми вместе под одобрительные выкрики в умывальнике, где он оказался распавшимся, будучи зажат между двумя пальцами кусочком мыла, который так и застрял у меня между ними и осмысливал мое временяющеся бытие, хотя и крал его нестерпимо все то время, что мы находились о упорядочиваниях и построениях, направляющихся затем собранными во едино в лук натянутой тетивы захватывающей память нашего ускользающего бытия в пасть растения-убийцы, выдающего себя за восходящий на востоке предмет, и вызывающий с собой возобновление дня и нас вместе с ним, медленно, но верно подготавливаемых к восприятию территории части в качестве нешуточного мира, и не одного из множества возможных миров, а одного единственного мира, на который наступает пустота, с которой необходимо сражаться, но не сразу вступив в бой с ней, а, овладев лишь способностью различать пустоты, угрожающие нашему этому миру, лишенному всякого домостроя по-разному, с отличной в каждом случае для него опасностью, таившейся везде на территории части, самой-то прочной, устойчивой, воплощенного исторического постоянства, себя содержащего на свои средства, кормящего и воспринимающего мир, посвятившего себя божественному культу онанизма, возобновляющего таинственным усилием границы и прочность этого мира, требующего от нас, чтобы мы вырабатывали в себе способность мгновенно опознавать пустоту, которой боится, которой не терпит природа экскрементов, заключающая в себе различение истины и метода в тренировках шагистики, где шаг совершается только там, так и тогда, подобно шагу алгоритма существования, размечающего штрихами действительность, где, как и когда находится в этой трясине телесности место, лишенное пустоты, откуда пустота изгоняется рядом заклинаний, которые мы не пишем, а держим в уме, в то поворотное время, когда готовится совершение шага, отчего у меня выработалась особенная шагистика, отличная от других и осмысленная всем существом их и вообще способная стереться с лица земли, втереться в доверие к общему месту риторики, если бы этот смех раздался в полную силу, чего я собственно и хотел, ведь тогда бы вся армия свернулась, сотряслась, содрогнулась по непонятным для окружающих причинам и пронизав бы всю культуру сверху донизу не задержалась бы ни в одной из ее тавтологий и быстро одержала бы культурный верх, но этого не происходило, армия всегда оставалась успевающей уцепиться за какую-либо тавтологию, и я вновь ходил кособоко, в одной точке раскрывающейся пустотой, которую я компенсировал качаясь, раскачиваясь скрипя сапогами, как корабельные снасти с математической точностью корабельного прибора просчитывающий пустоту и изумляющийся способности других ее не замечать, что веселило их еще больше, ведь плавал я в водах территории, этом залившем всю европу символическом мышлении вследствие поднявшегося всего на несколько сантиметров уровня мирового океана мышления посредством понятий их употребления, совершающей свой бег вокруг онанизма армии, как Ахилл совершает событие своего бега вокруг черепахи и не может нагнать ее, постоянную в своем запаздывании, и принимается исчислять какое число вещей, находящихся вместе, вместе обретающихся представляет из себя дом, в котором эти вещи находят смирение, наказанных за нечестивость перестановок, поддавшихся соблазнителю, соблазнившему хранящимся там, куда он указывает пальцем, только понимающим знанием того, что миф есть внутренняя жизнь грязи из-под ногтей, подстригая которые столкнулись мы перед отбоем с неизвестным доселе языческим культом, многократно отменявшим и возобновляющим отбой, свойственный всем гениальным порождениям природы, цепко схватывающей мышление в отличие от сходственной ему самому способности схватывания, каждый новый раз должен был наращивать свою жизненную силу тем, что на каждое с блеском возобновляемое построение, с которого отбой и начинался, повреждая всякое еще трепещущее существование, мы должны были взываться к жизни с вещами, устраивающими наш быт, в строго определенном порядке бытия сообразно самой способности иметь время, обустраивать сущее, иметь дом в качестве языка с каждый видом постельных принадлежностей по разу, с одеялами, подушками, и, наконец, тумбочек безо всяких притязаний на непосредственное указание руководящими и разведывающими бытие кольцом, вырывающим вещи из привычного им быта, к сущности искусства, касаясь и сталкиваясь с ними с обливающимся чем-то сердцем, как сталкиваются весомые, имеющие погружающую значительность слова, они медленно расходятся, так сталкивались и несомые нами в хаотической, пугающей в возгласах внешней одобрительной риторики вещи, не получая видимых повреждений, сталкивая и раздвигая меняя местами, удовлетворяя вкус сменившегося единообразия, разровненное, установленное в порядок по ниточке, протянувшейся через наши сознания под указанием того же руководящего пальца, которое не велика беда, будет еще приведено в порядок теми же усилиями, виднеясь глазам щекой, словом, из-за вещей, с которыми мы бежали на построение, обкладывая друг друга матом, как льдом бережно надежно заботливо смягчая боль oт ушибов обкладывают покойников, опираясь на умы, тела, стремитесь мы превратиться в горячий дымящийся, кусок совести, прикоснуться им в армии. Логическим завершением событий такого рода, запутывающих письмо, письменностью и обратно, стравливающих их друг с другом в имеющем совершенно другие основания спора за литературу, в котором нагромождались и сталкивались вещи, застывая в быте, под тяжестью которых сгибались, вынашивали в себе, как детей своих, им предназначенные рабы конца XX века, над которыми как никогда неограниченно властвовали, господствовали писцы всех мастей, была баня, заявляющая о своем присутствии мирским символом дожди, внутренней жизнью которого является состоящее из отдельных площадок мышления, на которые садится колибри, несущая в ключе благую спасительную весть, золотую ветвь, чистая территория части армии, территория, которая оказавшись зеркалом, с неожиданной стороны вдруг указало мне презервативом перста на существо моей шагистики, подобные вещам в кладе письма, с которого нам видна качающаяся палуба, по которой, припрыгивая от качки, то в ту, то в другую сторону носится маленький человечек одно из воплощений колибри, и палуба вдруг показывается на мгновение механизмом, устраивающим всю эту качку и всю эту палубу из одной большой панели, вступать с которой в половые отношения учат в армии, убеждая в возможности и невыразимой доселе человечности этого акта, свойственного и проистекающего будто бы даже самой сущностью эстетического предмета устройство органной музыки которого, батарей, раструбы нот души, устойчивость и световой звук шума которых линеен спадающей в своем постоянстве водой, стоящая в устройстве бани ответственность, начисто лишающая баню всякого присутствия хотя каких бы то ни было фактов риторики, совершающее свое бытие абсолютно заполненное непроницаемое пространство из сложенных друг к другу семяпроводами садизма и мазохизма, внутри себя разыгрывающее органные композиции, извне лишь имеющие видимые издающие заунывное гудение, как совершающее внутри себя некоторую невиданную ладную текстовую работу, так что нарушились оба закона термодинамики вместе взятые, подхваченные, снятые старческой рукой, рассмотренной бывшим наличием тела в картезианском методическом сомнении, срывающий с мозолей разложившийся пластырь, как покровы срываются с ощущений, те, что обводят забинтовывают, присыпают их, болящих, смердящих; кровоточащих пестрой корой действительности, основавшей свой деле на противоестественной смене дня и ночи, в которую, связывающую себя таинственным образом с луной, взаимно-однозначно отражающейся в лужах, к которым прикасаются, приводя в действие силы поверхностного натяжения наши сапоги, взлетающие вразброс пятки, каблуки, носки, разлетающиеся по ветру портянки, вновь собирающееся в единое целое в предверие нетрадиционно огромной лужи означающей половину расстояния от территории, где выбоина на мостовой формы изнанки находится на половине этого половинного расстояния, нечто еще, трудно поддающееся определению, но обладающее независимым опытом определяющего разума находится на половине этой половины половинного расстояния, так что наше движение от территории части никогда не может начаться, эта территория выслала вперед верных своих призраков соорудив эту лишенную горячей воды кромешную баньку, на чердаке которой они эти призраки ухали и бесились заливались тем, что плескалось, шумело в голове от банной риторики и бесед в бане от лица какого-то тазика с таким-то куском мыли и такой-то мочалкой ведущихся, где два последних предмета доносились как эхо в узелке полотенца с самой территории так, что их никак нельзя было рассмотреть в строю, марширующем до тех пор, пека предыдущий строй не покинет баньку, и почитающий за катастрофу вдруг объявленный бег до части совершающийся в размерах, имеющих космическое значение для телесности, удерживаемой на весу так, что она определяет все равносторонние строя, от дна которого поднимается пот и постепенно сравнивается с его поверхностью и телесность улетучивается, ускользнув колибри через скрип сапогов, имеющий кроме давления на поверхность земли еще стереофоническое радиофоническое звучание, чреватое разразиться симфонической музыкой, на удивление до безразличия какой, лишь бы съедобной, пестрящей бесконечными завершениями в терпеливых ожиданиях симфонического письма, побуждающего колибри к левитации, которую бы мы впрочем не смогли бы употребить для чего либо другого, нежели перенесение на территорию на крыльях удачи, сопровождающего всю нашу жизнь без конца, с восторгом. Как римская цифра отличается от арабской тем, что она оказалась на свету многосторонне созерцаемой, источающей музыку сфер в неловких, но постепенно устраивающихся прикосновениях щеки к щеке, влагающих свои пространства друг в друга под омывающим лакуны трущихся поверхностей лица временем, спускаются от наслаждения вниз по собственной глотке человеком одним о двух головах только, представляющим непредставимое, единственным в этом роде среди всех когда-либо бывших на земле, почитающих, что действительность прыгающая по телесности соприкасающихся щек, такова, каковою она им представляется, не в меру существующая, не в меру не существующая, так и бег, совершающий свое бытие вокруг армии, затирающийся в общие места надвигающихся ледников ее метафизических ландшафтов, отличается от присваивающего себе легкое дыхание бега, не отмеченного печатью армейского трения, истлевавщего ум, тело, сердце, печень, легкие, кособоко клонящегося к территории, по доводу которого из окна рассматриваются элементарные физические задачи недоучками, питающегося всячески поддерживаемые территорией надежды на восстановление искалеченного своего организма в мире, увитом и украшенном, как чувственная обложенная венками могила речи, воспеваемая и причитаемая, снабжаемая водой за тридевять земель, окольцованная так, как никому еще не удавалось окольцевать колибри, которой собственно изначальное и единственное раздвоение личности, ускользающей из пространства во время и там застревающей, основав свое дело на любви, а на свободе, раздвоение двоящихся двусмысленных расходящихся, внимающихся друг в друга, напирающих друг на друга, волнующих друг друга, обнимающих друг друга, прислушивающихся к особого рода неделимой двойственности двоицы своей телесности, находящей и не находящей друг друга в губах друг друга письменностью посредством соприкасающихся и слюной переводящихся друг в друга со всем мастерством и виртуозностью поэзии, следующих самой телесности языка переводимого поэта, сливающихся и затем вновь расходящихся на два еще более дружественных совершенно поэтому инаковых языковых потоках, в которые оба языка уже не могут войти, так как на них набегают все новые смыслы течения письма, становящегося письменностью литературы, чтение которой совершается так и потому, что бег в армии, делает сухим душу языка, его пространство, изымает из полой полости и отделяет, уносит другой язык, высовывает из пересохшей полой полости наш собственный язык, толчками вырывающийся из полой полости, становящейся возвышаемой, грудной клеткой переворачиваемой грудной полостью тела когда сам национальный язык обретает свое временящееся бытие в низу живота, толчками производящего наслаждаемую телесность легкого дыхания, превращая легкое дыхание в мужское семя, вырабатывающееся в глазах, роковых яйцах письменности, когда ноги и весь низ живота отнимаются во владение головы и предплечий, мраморным бюстом великой императрицы перетягивающимся по асфальту, не имеющей сколько-нибудь значительного отношения к территории человеческого верха, только лишь взаимно-однозначно соответствующего ей, существующей в качестве бюста, несомого ровной поверхностью на уровне мирового океана мышления над поверхностью территории, внутри которой, заводя которую на все новые подвиги обливаясь оливковым маслом, производящимся во внутренней форме телесности, не продажными загорелыми, торсами сержантов в лавках, расставленных по всему кругу, бега, в объеме на который требуется совершить неисчислимый ряд взаимно однозначных отображений с территорией, требующей невыносимой, раскалывающей мышление рациональности приседаний, отжиманий, упражнений, служивших тяжелой разменной монетой, за которую продавалось оливковое масло, откупоривающее как выдержанное хранившееся в подвалах вино в замке, где жалко кутят писцы, бутылки и поры тела, плотно по приказу мышления, вменившего себя территории, закрытые задраенные, откупориваясь, наполнялись оливковым маслом, возобновлявшим с небывалой силой пир писцов, расположившихся в телесности, что приводило к ее брожению, умиротворению, наступающего после свершения одного из платоновских годов бега, летоисчисления которых как всегда оказалось в руках у торговцев-сержантов, продавцов оливкового масла, и мы молились тому, чтобы какой-нибудь офицер изгнал этих торговцев из храма бега, поскольку бег наиболее рациональное состояние армии, территория всей армии, средства "армия", с помощью которого она, как к всякий гений, а женщина-гений в особенности, бъет в ей одной ведомые цели, это тот опыт, откуда почерпываются, все кормы поведения, жизненные убеждения, когда мы бежим и устраиваем эту лекцию из взвешенных лиц пекарей хлеба письма, кладем в штаны поверх голов слова и вещи, истину и метод, бытие и время, составляем заговор помещиков, владельцев ржа письменности, продавая сержантам в удел опыт, где произрастает умозрительная вторичная чувственность, оставляя себе уделы, где колосится, временится первосортная рожь письменности, принимая от сержантов оброк и барщину за пределами территории части, в ее времени, в сущности армии, не совпадающей с ее существованием той, что становится на место горизонта, когда сам горизонт из непредставимости перед лицом такой заботы становится представимым и включается в сознание, лишь только потянет за нить, на которой оно подвешено, первичные чувства которого отделены были от него самого по причине забвения в порядке припоминания того, что повреждено было забвением, в самом безусловном смысле осуществляемом в беге, в котором все темы разыгрывающихся, скачущих, подпрыгивающих на ухабах бесед навязаны бегущему человеку, о котором достоверно известно только одно, что он настолько хорошо знает незабвенное, основу всякого припоминания, непосредственность времени, что забывает, как только начинает останавливаться, сам соответствуя незабвенному, удовлетворительному, содержащему начало философии в заключении удивления, покатый ум, с точки зрения которого, осуществляющего с бегом, ни имеющим здесь ни приличной скорости, ни спринтерских дистанций, а то лишь связывающее себя с другими начало, являющееся по совместительству началом текстовой работы, в демократической своей настроенности выворачивает мрамор тела наизнанку, делая его излучинами и промежностями грейферного механизма, деревья, указывающие на себя пальцем, в непосредственном истолкований маршрутов бега, сержанты, указывающие на деревья, вырывая их из привычных бытовых связей и, наконец, мы так исключительно и осторожно указывающие пальцем на сержантов, чтобы не-дай-бог не вырвать, их из привычных им связей территории, чтобы узнать на шкалах из лиц, сколько еще у нас осталось внутреннего, способного стать внешними, истончить после многослойной промывки мозгов оливковым маслом, растирания их сапожной ваксой содержание теории государства в плоскоту возрождения нравственности половых органов, празднующих в садо-мазохистской демонстрации вокруг кольцевой структуры онанизма заселенной по краям обрезками половых органов и инструкциями учебников, план-конспектами орального секса и рукописями процедур онанизма, занавешивающего простынями карнавальный бег, когда уже ничего карнавального ни выборов шутовского короля, ни власти солдат над офицерами, не совершается лишь потоку, что, как внушает нам ночью разумные тихие голоса, произносящие в нас, принимающих форму речи, все, что вздумается, употребляющих изощренные риторические приемы, так, что мы, как виртуозные ноты, способны пережить в себе любую риторическую фигуру, любого отвращаюшего от себя психологизма, взять ее как певец берет ноту и засыпаться глухими сполохами аплодисментом, сдерживающих в нас карнавальные инстинкты, чтобы вступить, наконец, в мистику армии, возрождающей, обновляющей, каждый раз вновь собиравшей в беге тело, лишь в нем присутствующее, вне его распадающееся мгновенно в открытости переоцененной структуры гениталий, мерами существующих, мерами не существующих, которые не создал никто из богов и людей, а лишь седой, со строгими чертами лица благородный полковник, указывающий пальцем на черный квадрат вырывая его из привычных бытовых связей, затыкающий половые ненасытные щели детьми, ведь все в армии из бега происходит, в бег обращается, образуя единую чистую форму вторичных чувств в отсутствии первичных, тыкающихся в обезноженное тело тупым и безрадостным пальцем, отпечаток которого воплощает в себе затейливый узор пространства и времени бега, единично собирающий части тела, обновляемые в пространствах машины бега, в одно тело, исполненное безначальной двойственности, рассматривающее архитектурное пространство машины бега, ее работу, то издали в целом, то часть за частью вблизи, когда наиболее проницательный беглец обнаруживает что именно посредством этой машины и сдвигается ледник метафизического ландшафта армии, скрытой под его каркасом пустым и непрочным внутри, мощнее катка извне, сопоставляя скорость бега со скоростью движения ледника, обнаружив существенное смещение, отодвигающее телесность от пота в высшей степени конечностью тела, в память, среди карабкающихся в нее, с нее съезжающих, прибитых к этой скале, слов, у которых выклевывает печень величественно колибри, царица мыслительных пространств, соперничающая с самим временем, вылетающая в грозу, породившая того пустынника армии, который вобрав в себя всю практическую мудрость ее подвластных обитателей, объявил своему командиру на языке картезианских рассуждений о методе, проявляющем очевидность, общезначимость и позитивную глубину, о том, что во время бега раскалывается у него, превращаясь в мозаику, то, что он видит во время бега, что как представляется, можно легко опровергнуть уже с помощью "логико-философскаго трактата", утверждающего, что видение уже вбирает в себя всю полноту ощущений внешнего и внутреннего и не составляет вовне себя, видения в определенном аспекте, ничего подобного, так что командир имел дело не о болезненностью смысла, а с конструктивным плодом активно ему подражающего риторического сознания, что, впрочем, было одно и тоже для находившихся на территории, привыкших опознавать каждое различение внешнего и внутреннего и истреблять его, где бы оно не находилось, разрешая лишь потребление воды в умывальнике, неограниченное, удовлетворяющее после бега самый развитой вкус и риторические намерения употребление которой не могли, хотя всегда к этому стремились и имели такую возможность, но почему-то никогда не получалось, выкрики, возгласы, распоряжения сержантов, только примеривающиеся в этой жажде вырвавшихся из под них на короткое время работ территории, глотающих воду так осмысленно и глубоко что различали в ней различите качестве, создавали целую ее эстетику, неизменным предмет объектом которой была вода, а эстетика была на столько утоление жажды, сколько системой посылок, правил, осмысливающих и формализующих бег в ее преддверие, приникали губами к ручке крана, включая и работу пространство умывальника, показывающее, что умеющий целовать тело, мертв более, чем познающий телосность, в котором не должно было находится ни одной лишней вещи, не свойственной умывальнику, где руками, настроенными на прикосновение к телу, прикасались мы к раковинам, где обрели свое временящееся бытие мириады плевков испражнений рта, совершали катарсис этих раковин, где исчезали мы за смежным с умывальником помещением, своего рода исповедальней, где в священном одиночестве мысли созерцаются смыслы, вовлекающиеся нашими усилиями в отверстие наличествующей бесконечности, иногда эти усилия под знаком исповедывающего превращаются в движение совершаемое при помощи одного только клочка бумажки, письма, например, которая тут же увлажняется от соприкосновения со смыслами, запечатлевающими поцелуй на светлых ликах под шум спадающей воды в исповедальнях, знаменующих собой превращение бега нашего в крестный ход, совершаемый нижней частью тела, ведь нижняя часть тела то же совершает крестный ход, вокруг которого скачут, беснуются, пророчат сержанты, искалеченные, копающиеся в своих испражнениях, изможденных риторикой, отсутствием хлеба из письменности, неспособные ни к какой работе на зеркале, в опыте, издавна уважали и ценили простые солдаты этих юродивых, прислушивались к ним, через них на мир смотрели, непосредственно изображающих территорию, взаимно-однозначно ей соответствуя, находясь вблизи сущности этого несмышленного мира, разные, чудовищные, с задницами щек и с острием фальцета речи, со слоновою болезнью восприятия, и с размягчением мышления, способность к воровству чужого бытия которых доходила до скрадывания, непосредственно или через подручных, туалетных принадлежностей, отличающихся от спартанских, как сделано это было со мною существо "науки-логики", во вступительной части первого тома коренящееся, когда, увязанный на ремнях, внутри разрастающегося смеха, источающегося из выдумки сержанта, оказался я телом начала мышления территории, увлекаемым в процессы смыслозначения бегущей массой, от которой по рассеянности письма я имел честь отстать и старался овладеть, сражаясь с мыслью за ее выразимость, гротескным образом мышления, наблюдая и свидетельствуя в непосредственной текстовой работе совершающийся со мной бег, я просиял с внутренней стороны через все круги и тавтологии всех трех книг, знаемых многими наизусть и даже более с внешней стороны, за это короткое время, пока эти рабы, изнывая, тянули меня на веревках вытянувшихся и развернувшихся в бесконечность своих ремней как сфинкса непомерной величины с Клеопатрой наверху, сдвигающегося медленно, не бесконечно малую площадку мышления, как метафизический ландшафт, который рабы, как увидят, непременно хотят перетащить, осмысливая себя в свободе, и я был приветлив с ними.