Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 9



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Дом-колодец, открывшийся нашим смущенным взорам, то исчезающий, все еще возвращаясь к риторической тираде бассейна-дома культуры-автобуса, то колеблющееся в светлоте и просторности ничто, вычитывающего эту тираду до дна, обрел, наконец, постоянство, пристойное себе размеры, вырос на глазах из грибницы письменности, после пролившейся на него дождем риторической тирады, опустошающей разговор с родителями о службе в армии, находящийся высоко в небе среди ангелов, чьи лики и гибли в танцах с руками наложниц, громко провозглашающих свободу и независимость письменности, летящей навстречу своей гибели, как навстречу локомотиву бежит вокзал, полный замыслов, проектов, разочарований, отрывающийся было от земли, как припечатывает его опять, расчленяя его на две и на века не соединяющиеся, чуждые друг другу части, превращая его в след мгновенно улетучившегося целого, наставившего рога железной дороге и умчавшегося обольщать и восхищать от самолетов аэропорта, приветствующие ту на странице полыхающую грозу, что и впустила нас от упустившей нас действительности дома-колодца, где он, скованный и неказистый, кособоко, однопроходно, небольшой горсткой этажей взирающий на проспект, мечтает, строит, планы, прекраснодушничает, заявляет вслух слуху о непомерном своем уме, разрастающемся, как блистающая раковая опухоль, что и выставляется на всеобщее и особенное рассмотрение в качестве произведения искусства, орден, которым наградила его природа, господствующая вовне дома-колодца, вращающем его принадлежность к архитектуре, к самому дну дома-колодца, со дна которого нет-нет да и поднимется, всплывет, выпрыгнет лягушка жабой насевшая на представление о языке, состоящее из пунктуационных и принимающихся головастиков в письменности, водящихся обычно на мелководье, танцующих стройными рядами вдоль набережной мысли, нанизывающей контуры своих берегов перед письмом друг на друга, дружелюбных в письменности, оживляемой дикарями-чтецами-курортниками, находящимися внутри дома-колодца, выросшие, в заполняющей его воздушной прокладкой между своими мыслями соответственно о письме и чтении, между которыми создается такое напряжение, что оно вызывает ток литературы и зажигает в качестве пробной лампочки дом-колодец, излучаемый все тем же одним волоском, на котором подвешено застарелое, скрючившееся тело письма, свернувшееся в утробе письменности, повесившееся на пуповине, отгрызаемой мышлением в ходе письма, которое издает тонкий смыслоозначающий запах, производит в невероятных количествах озон для дома-колодца, вовне которого с нами совершалась небывалая до неузнаваемости грамматика рядов, вычислений, построений с помощью линейки и циркуля, осуществляющих на ладони дом-колодец, клонящийся прахом в излучины ладони, оседая и растворяясь в них, уносясь вместе с их течением, изъять его частицы из которого совершенно невозможно, так как в это течение нельзя войти дважды, ведь над вами будут смеяться, на вас, же набегают все новые волны, вовне обращенной к отсутствующему солнцу, в которую втыкались, не вызывая кровотечения внутри и вовне ладони, но распространяли ее в самой ладони, размываясь в воздухе, вытекающую на проспект, и через него, сначала в грядущее, затем в будущее, ножки циркуля, тонкие и эротические, с помощью которого описывались грамматические круги, грифелем многочисленных построений и перекличек на достававшихся нами из карманов клочков бумаги, которые были так и опущены в них зажавшимися между каждыми двумя нашими пальцами, свесившимися и вдруг потекшими, как течет и здесь и теперь делается мягким воск, на котором отпечатываются талые весенние ручейки, обнажающие темное, жирное, пахнущее по грамматике из школьного учебника, письмо средь проталин бумаги, кружащиеся, сливающиеся в два рукава кителя прокламирующего розовый манифест майора-ректора-лектора качеством его собственного пота в два мощных потока, благодаря которым дом-колодец стал колодцем, имеющим содержимое привходящее я него гораздо ранее, чем начинаются только его памятные стены, образующие в качестве своего начала ущербленный круг, полуразрушенный своей примечательностью, веками тесной, пиротехнически описывающей землю, в которой и струились прорывающие дом-колодец, посаженный в эемлю, погребенный в ней замертво, два порога, как с одной стороны откоса и низины от невыходящей на городской проспект части как строения, входящего в этот откос как коренной зуб, так и с другой стороны у начала откоса только, где застревают меж зубов частички пищи, и смысл, пищи-не-пищи, настигается действительностью, оставляющей дактилоскопический след, и где велик размах и размах крыльев, пространственен и велик, на котором катится по аллее курьер Христос к штабу армии, полет колибри, уносящей молочный зуб дома колодца каждого нового призыва, отступали в этот поток родителей их собственными представлениями, ощущениями, и, действительно, на них каждый раз набегали все новые и новые воды, носители которых общались с нами через предохранявшую милиционером от падения внутрь колодца и прямого попадания на его дно очередь родителей, выходящую извилисто обрывающейся вдруг тропой, ведущей к истоку колодца, на наиболее низкую часть его строения, с другой стороны, через зарезервированный мусоросборник и нависшую над ним, как не удается нависнуть бровям, дыру в заборе, через которую улетучивалось тепло из дома-колодца, проделываемую расширяющимися усилиями заботы, покоящимися или опускающимися на дно дома-колодца, той заботы, в которой пестовалось в ней происходящее, завершающееся, оканчивающееся ею, истончающей бессмертный дух со дна колодца, поднимающийся в небо, где господствуют ветры, способные погасить лампу дома-колодца, которую необходимо потереть, под ражая богу, прикасающемуся к своим половым органам, трущему их в священном одиночестве мысли, в котором наилучший театр города дом-колодец областного военкомата, распределяющего в городе сущность искусства, своим существованием превращающий город в театральный зал сцены, расположенный вовне дома-колодца, декорацией которого он изнутри себя самого является так, что слезы наворачиваются на глаза и у горожан от одних только декораций, и игра актеров клубится и мерцает в них любовью, состраданием, неловким и возвыщающим смущением, кружащимся изнутри собственного счастья, олицетворяющего и называющегося, вслушивающегося и смиряющееся настолько глубоко, что обе очереди, оба сообщения с родителями всачивались в клетчатку письменности дома-колодца, не огрубели, не приобрели привычную заскорузлость почерка, оставленные на произвол судьбы, размышляли, веселились, приобщались к пирам и искрящимся застольям, изготавливающиеся для таинственного символического стояния истории, обнаруживающей, себя девицей поведения сомнительно личностного свойства, неособенного, невсеобщего, поворачивающей бедрами, рассудком и чувственностью, сознания писателя, склонившегося над чтением собеседника, устанавливающего шарообразность лукавой плеши указкой острия своего интеллекта, свисающего с двух яиц двудольного семени текстовой работы для удобства совместно-раздельного, встраивающегося в текст и наносящего ему те превосходящие всякую изнутренность толчки, на которые отзывается и которым навстречу устремляется вся грамматика, подаваемая вперед всем телом литературы с точностью расписания, по которому подается состав, хотя и предохраненная текстовой структурой, растворяющейся в термодинамической теплоте работы грамматики, имеющей свои законы на все позиции чтения и мир автора, но не способной к покрытию ее синтаксиса, который, подталкиваемый древностью грамматики, вдруг обнаруживающей риторическую свою составляющую, достигает острия интеллекта, раздвоенного и притупленного изливающего на синтаксис смысл, как и произошло в случае дома с колодцем как временящееся сечение двух плоскостей, разговора с родителями о службе в армии и колибри, тенью своей, тенью тени от тени своей накрывающей дом-колодец, по которому мы свободно перемещаемся, зарождаясь в роковых яйцах письменности, безмозгло смотрим на родителей, подражая чему-то вроде тайны как звери, как рыбки в аквариуме на каждой его глубине, пугаясь легкого стука родительских пальцев о стекло его стенок, вовне раскрывающих сущность разговора с родителями о службе в армии, существованием которой являются два источника очереди, проистекающие из нее как из своего истока, не дающие пересохнуть колодцу дома, оживленно обнаруживающего, что еще действует, один из которых мощнее и плодотворнее, разливается широко и умело управляется, вовлекающий в себя основные классы родителей, не желающих умерить твою чувственность, смирить свой ум, другой же тихий и невидный, изъеденный письменностью и книжной пылью мусоросборника, через который он и совершает легкий фривольный круг cвoero присутствия, воплощающий декамерон любовных утех письменности, с которых в тиши, сохраняя альков тайны над постелью, где побоится посмертная маска только казановы, поведала она ансамблю вьющихся в рассеянном танце предложений, происходящем тогда, когда вокруг уже вовсю свирепствует высказывание, имеющее в себе бремя собственного тала, которое оно, однако, больше всего и любит и знает и в котором полнее всего существует, как в своем доме, выдвижение демократии, мерами беседущим, мерами разговаривающем доме, который совместно с частью объемлющего первую очередь строения оказывались глазами дома-колодца через которые упускает он свою душу, весь превращаясь в слух и ожидания, колибри, лукаво промысливающией к дому-колодцу окружающую его пустынность,и отдаляющуюся под вой сирен непроходимую, словно чаша, стену, оброненную из гребня, оброненного из волос каждой матери, обронившей и дом-колодец, легко опуская его из простирающихся книзу нежных манящих, изливающихся, словно лебединые шеи, рук в руки, исчезающие, задолго до того, как ребенок очутился на дне колодца и станет кричать, про то, что каждый звук, вылетевший из его рта, тут же превращается зрительный образ, входящий через поры письменности дома-колодца его строительство, космос и миропорядок, оживляющее мертвые кости его логики параграфов, инструкций, построений, перекличек и других ссохшихся, заскорузлых событий, как прелые осенние листья, вызывающие особенный прилив письма, потому что именно осенью как нельзя более различаются бумажные листья и листья природные обновляющихся деревьев, темнеющие, отпирающие, открывающие человеку его место в обновлении при роды на белом чистом бумажно-порожденном листе, слух о котором до шел даже до континентальных складчатых образований и поселился в его расщелинах в качестве эха, олицетворяющего суть дела мышления, живородящую, мерами открывающую смысл бытия, мерами заслоняющую в поисках утраченного времени, всепрощающую дом-колодец за все его прегрешения, утверждая его временящееся бытие послед ним домом, встречающимся мне в сумрачном городе перед сошествием в Армию в которую, как в унитаз, стягивается за собственное время картина мира. Город в своих собственных окрестностях, мясистое событие предваряющих происшествий, вносимое руководящей бук вой, слоящейся как слюда магического кристалла, через который и есть этот мир, оказывающийся непостижимым для меня образом непревзойденным образцом игры моего ума, обретшего в доме-колодце звездное небо над собой дробно-рассчитанной письменностью и долг письма в себе, жертвуя дому-холодцу свое временящееся бытие и прочая эту собственность-кражу, запечатлевая на пыльной известкой белой стене поцелуй, развивающийся на ней мелкими ветвящимися трещинами, выглядывающими как красная poзa, в ожиданиях своих тщетно припоминающей, собирающейся с мыслью в мое лицо. Старика про делавшего только два-три шага по откосу к дому-колодцу, точнее сказать, уже вполне определенно их задумавшего, одного из многих, наседающих на откос, передвигающихся между пространством и временем, как оно происходит, как оно связывается с домом-колодцем, из него им же, нуждающимся в особой к себе отношении, определяются на том общественном основании, что нуждающаяся договаривающаяся сторона достраивает дом-колодец до своего собственного представления о нем как с таинственном соответствии письма и письменнности, именуемого не иначе как чистой литературой, и запнувшегося на каких-то грамматических основаниях этого задумывания, был подхвачен в одно мгновение, взмечен в воздух, растерзан жизненностью молодого синтаксиса какого-то усредненного парня, взвинтившегося вдруг из себя как из общего места и жадно насыщающегося этой своей духовкой опытностью, взмывая над волной тощее стариковское задумывание, он отрастал когтями, крыльями, тькой, сверкающей в стеклах окон дома-колодца, взвешивал его в воздухе, неутомимо объяснял, растолковывал, безусловно опровергал тщетность своего задумывания, отличающие безо всякого превосходства показывал себя вблизи и совершенно вокруг имеющим равнопредложенное место, уступающим уступ за уступом, и, в конце концов, гибнущим за неминуемое стариковское тело, не внимающее объяснению в порыве наитончайшей помощи, истолковывая самое стариковское грамматику, восстанавливая его мыслящий и продуктивный орган, совершал он это финиширующее движение, миллисекундное, осмысленное, направленное, разведанное движение помощи, охватывавшее мысль старика такого оригинального образа захватом и задействованием, что его задумывание собственного шага, воспользовавшись этим прикосновением, едва совершившееся, возвращалось на свое привычное место, заставляя и предоставляя возможность утерянную, изумиться многослойности и телесности этого прежде облитого места, и тем самым смочь упустить свою душу в суженный проход между пространством и временем доме-колодца, обретая письменность под ногами, как соответствующую подошвам, которая намечается усредненным корнем, усредняющим себя в поисках утраченного времени, из опыта этого старика, знающего дом-колодец еще, когда он жил в тайниках его сознания, осваивающего других через посредство таких вот домов-колодцев, потворствует старику во всеобщности своей безнадежности, и старик делает первый, нетвердый шаг. Пространстве вилось из дома-колодца, как дымок из трубки, и трубчатой тканью концентрических колец окутывающее, тесно и плотно упаковывающее легкомысленные фигурки на склоне у дома-колодца, законопаченного беседкой увитой розами, душистой письменностью бесконечных книжных лавок, перемежающихся с лавками, полными игральных автоматов текстовой работы, я которых по одну сторону торгуют немецкие профессора в турецких фесках, а с другой стороны зазывают французские профессора, бессмертие которых очевидно, бесстыдно выпирает из распахнувшейся словно бы невзначай книги, вставляло стекла и линзы в окна и очки, томилось у входа, располагалось небольшими, поедающим запасенные домом разговора, группками на залитом солнцем дне колодца, а также теми осаждающими эту крепость толпами и полчищами родителей, которые своими собственными усилиями влагали свободное резвившееся открытое дыхание, насущное для легких пространство в место, предусмотрительно освобожденное для них их деть ми, целовавшими это место как икону я насаждении святой и неистовый культ его, сравнивающегося с той выразительностью совершенно невнушительного лица их, которая слева на помощь, вызывая участие сострадание и сочувствие, внешне лишь прогуливалась по пустыне письменности, как рука врага прогуливается по телу, еще не поврежденному болезнью, которая уже разместилась в духе скрытой силой история, для которой достаточно и алфавита, откуда и попадает в неосторожное тело бактерия буквы, постепенно и в разрывах постепенности обращающая тело, противостоящее усугубляющейся силой истории в тавтологию, исчисляющую неделями, или даже днями, течение которых угасает история, казавшаяся незримой незыблемой глыбой, протягиваясь так и выпрямляясь под посмертной маской, как простыня протягивается по телу, которое забирает с собой, уносит в рассудочную конечность космоса несоизмеримую и необозримо более малую, нежели одухотворенное тело, долю пространства, обтекавшего все тела, предметы, вещи так и с такой беспредельной их объемлющностью, что зыбкими становятся контуры самого времени, распадающиеся здесь и теперь на дом-колодец, звездное небо письменности над ним и долг письма в нем, собирающееся вновь по затвердении, но еще горячим кубическим своим осколкам тех усилий, что повторяются в молениях и единократно паломниками, полемизирующими вдоль откоса предваряющей дом-колодец городской письменности оказывающейся с любой стороны движения страстных полемистов в выгодном положении по отношению к смешанной, лишенной синтаксиса и внутренней формы письменности, присущей и подражающей вываленными вовне дымящимися внутренностями дома-колодца из его распоротого брюха кинжальными нашими мыслями, совершающими с повседневностью китайской гимнастики ежеминутное харакири мышления по причине наивной увлеченности летающими в воздухе иероглифах, распространяющими пространство, как распространяются предложения, которые мы обманчиво принимаем за украшение речки, и стремящиеся во всем им подражать, что и означало совершение такого вот харакири по проекту иероглифа, совершаемого над непосредственно присутствующим каждый раз другим неподобным на умерщвленное мышление, зигзаги ума, содержащего в качестве своей внутренней сущности сущность совершенного разговора. Время же, изготовившее этот протез, дом-колодец, посредством которого оно могло ходить, иметь при себе часы и быть ими, передвигаться с места на место, веселя и украшая пространство рациональностью наших бесед и прояснений, имеющих до всего дело, вступающих в непосредственное отношение к письменности армии, свободно и независимо отбрасывало яркий свет несметное, по всякому желанию, число раз на сокровенный смысл армии, самую сущность ее бессмертного творения, проявляло над всем происходящим тень такой причудливой выразительности и увлекающее размывающихся очертаний, что это позволяло со всей невысказанной очевидностыю опознать в тем, что эту тень отбрасывало шатер, раскинувшийся между пространством и временем, в котором и покоился я, спящий, в щемящем полузабытьи, рассчитанном на счастливое время провождение в гносеологии сновидений, и, намеривающихся сдвинуть с мертвой теперь точки сознание, столкнуть с истории, выбив и перечинив из него подмостки превосходства так, что эта сцена сказывалась ставшей ниже на целый куб среда зрителей, сначала, сторонящихся отдалены от них прежде актеров и внимающих им ранее снизу, средь нагроможденных квадратов синтаксиса, теперь вовлекающих их в свои разговоры с сущности быта, осваивающих их пространство и время, влезающих к нам в грамматику с извлекающими ответы из самого вопроса объятиями, наносящими царапину на коже у мышления, для повреждения которого этого вполне достаточно, хватит и легкого покалывании, шороха, скрипа, плача высказываний и смеха предложений, вызываемых к жизни не сущностью, а существованием только мышления, выветриващегося из скалистых пород окостеневшей логики смыслом, вливающимся в течение времени, вступить в которое невозможно и единожды, лишь выпасть только из него свежими плодовитыми силами, вращающими жернов мысли в кругу тавтологии с трудом все еще не испарившейся воды из бассейна, перемыливающей семена текстовой работы в муку письменности, из которой пекари и выпекает на специальных жаровнях, изготавливающихся из сущности техники, литературу, продолжающую вслепую оборвавшуюся тропу в бесконечность, где все тропы пересекаются, в незаконченное произведение мышления, в представлениях которого все это и обретает свое временящееся бытие. Чудесным избавлением, прокладывающим себе дорогу в пространствующий мир высших сфер, сжимающихся и мерно расширяющихся в такт ритмической сущности того нелегкого, но таинственного пространства в просветах пещер которого, занавешивающих себя сталактитами и сталагмитами, покоящихся, вечно-сущих, самососредоточенных, оснований самой музыки, развертывание которого образует легкие всякого легкого дыхания, прокалывамые лишь только склеванными ребрами музыкальных оснований композиторского скелета, обновляющегося меловой известью так и не извевшихся до музыкальных оснований вод бассейна, возникающего в подражание священному одиночеству мысли призрака, отведывающего горьковатую настойку совести в целях риторического прокашливания с привкусом времени и рябиновых ягод, которые гроздьями поглощаются в том неистовом невыносимом упорстве, уносящемся от себя самого, упускающего себя самого через певчую прорезь сознания, упрямства мышления, желающего возбудить вкус в отпавших от бытия вещах в качестве такого их внутреннего свойства, что раскрывало их вовне, украшая речь мыслящего так, как эстетика в своем риторическом спекшемся единообразии, как лежащие на углях гроздья рябины, дымящие ся, обращающиеся в подсолнечник, их рассматривающий, украшают тело, лишенное нравственных средоточий и изначального совершенства, было то так начавшееся общее движение, что оказалось сбывающимся издревле и хранящимся, коренящимся в источающих дом-колодец, снабженный музыкальными основаниями, эту музыкальную шкатулку Мецената, смиряющих конфликт испаряющихся из него как на всем протяжении книги временится, испаряется вода из бассейна, которую зажигает реющая над ней колибри, но так быть может и не испарится никогда, засыхающая в своей прописи, окостенеющая чуждым духом несомых волна ми мазков, превращая их в вещи, попадающиеся в поисках самих себя, себя утерявших, приспособившихся, забывшихся произошедших из связывающегося с домом-колодцем горизонта, раздвигающего ноги, когда дом-колодец относительно него закатывается и восходит, излучает нас в нем обретающихся, рождает, сталкивает, разламывает трещинами, накладывает друг на друга континенты наших мышлений, окруженные безмолвными ровными водными пространствами нашей речи, пустынные побережья которых, составляющиеся из насыпей, намывания смысловых образований языка и литературы, таинственным и изумительным образом принадлежат как континентам метафизических ландшафтов, так и океаническим просторам риторики, и представляют из себя сущность искусства, в противовес которой, подвешенный на волоске нашего сознания, мы и оказываемся в одной однородной соответствующей рациональной, рассматривающей время сущностью медицины пятой колонне, подражающей в непреходящих своих прыжках за действительностью, допрыгивающих до заботы о смерти, равностоящей в мире, в каждой прорезавшей его в качестве совершенной молнии морщине на лбу у пекаря, лицо которого имеет вид спекшегося единообразия яблока с дерева познания, по веткам которого действительность уносится, от идеала, превращающего дерево в английскую клумбу, в исступлении делающейся причастной трехчастной ответственности дома-колодца на раз бившейся секвоями и секвенциями на части дно дома-колодца острием интеллекта, куст которых произрастает из точки, в которую скрывается, воплощаясь дом-колодец, воспрошание, выбрасывающее нас на побережье, где одинокий ожесточившийся водой след, обращаемый ее в дверной глазок, ведет к заброшенной сущности искусства, построенной на песке художественного творения, мерами существующей, мерами не существующей, будучи воспринимаемой, живущей в отсутствие человека заповедь о котором выбита в камне, с которого нужно собрать лишь все им произведенное, ему лишнее, проглатываемом во сне, посвящаемом ребенком мышлению, письменами, расшифровка которых вызывает к жизни из небытия дом-колодец, в который и привходит колонна, являясь для него, временящаяся привходящим бытием, вникающим в него и проникающим его музыкальные основания понимающим знанием архитектуры, оживляющей мертвые кости логики армии, что составляет дело зрительных образцов, нас самих, сбывающихся в качестве тавтологических, подражайте призванных к послужному списку сущности армии, истекающих от вещей и предметов с их внутренней формы, покоящихся в истоке дома-колодца, а именно: дома культуры, бассейна, автобуса, еще ранее спекшегося единообразия разговора с родителями о службе в армии, и привходящих в совершенный ум дома-колодца, где и случается с ними то к ним прислушивание, то их продумывание, словом, та о них забота, что и забросит из в стихию письменности, живущую по собственным законам и центрирующюся неведомыми основаниями, о которых известно, по крайней и высшей мере наказания, то, что они способны сбить спесь со всякого мышления в ту заворачивающуюся в своем самососредоточении, приобщающем к священному одиночеству мысли, проникающем от падения слов от вещей, что немногие стихии выскользнут из цепких объятий окрестностей, имеющихся в своих их пределах письмом, по ту сторону письменности, в ожидающие неторопливые руки жизни, срывающие одежду одну за другой в истончающемся решении рассеяния письменности самого тела вызвать вопрошающую ответственность понимающего знания, зависящую от одного лишь волоска, на котором подвешено сознание, ресницы, спавшей на письмо, тончайше прикрываемое веком письменности, малейшее желание, не говоря уже о мысли, разыграть в которой конфликт пространства и времени, завести разговоры в колонне, втыкающей во внутренние покои и помещения дома-колодца для медицинского освидетельствования неистовым коллективным Парацельсом, предрекающим каждому из нас, иероглиф за иероглифом исчезающих в однозначном дверном проеме и один за одним в такой же последовательности извлекаемых из памяти кающегося китайца, обратившего в филигранное шелковое ремесло философию откровения, как ответ извлекается из самого вопроса в ответственности разговоров, затеваемых перед входом чуть поднятыми над щиколоткой залитыми соленой морской водой раблезианской мочи, обращенными вовне пространствами вложенными друг в друга, внутреннего дворе дома-колодца, и появляющихся темными неясными предательскими штрихами перечеркиваний на белых листах, уже сделавшихся совершенно внутренними нижними помещениями областного военкомата, в передней раздевалке которого, гудящей смирительной комнате, отвечающей запахом на вопрошание, которым на изумительно проясненные запросы об ответственности совершалось событие наличного пространства и отсутствия времени, начинавшее с повседневного конфликта пространства, себя в себе самом обнаруживающей телесности, колеблющейся в своем выборе между частями тела, совершающей тончайшее поэтическое расчленение тел и препарирование слов, чтобы доказать, что их внешняя форма не существует, и впоследствии образовывающей из всей этой кусковатой дымящейся совести риторические фигуры немыслимой красоты, изумляющие непередаваемым ароматом телесности, существующей в подлинном пространстве разоблачающей комнаты, полнящемся и выводящим, как всякое подлинное пространство, проселок, ведущий к источнику так, как выжигается, плавясь, отпечатанная одна только буква, заботящаяся подобно женщине о своей внешности на прямое и непосредственное мышление и голой непосредственной истине письменности в спекшемся единообразии криков, поворотов, тел, метафизических в своей непрерывной осмысляемости движений гениталий, то есть к мысли, предохраняющей тайну, выводящую в просвет бытия, просвечивающего телесность мышления рентгеном алькова так, что человек получает свой мыслительный снимок, как он воспринимается другими, который используется в повседневности как отпечаток, испаряющий телесность, от которого со стуком падает на пол колибри и висит в воздухе топор, кубическое дымящееся в анаксагоровом воздухе представление о книге, предваряющей выступление телесности на сцене самой жизни, усиленное каскадами равноязыких тем, запретов на истолкование и электрическое освещение мышления, наводящего точку и экстаз на распространителей письменности, того опыта телесности, что издается этой книгой, а также времени, опускающего нас в дом-колодец, наклонную башню, для которой падение и подъем составляют единое целое, заботу, настроенность и намерение ритора, в высшей степени конечные, посредством расширяющегося конуса которых, расширяющегося вследствиенапряженной постоянной извне вовнутренней жизни своей который при некотором от него, отдалении, образованием туч из испарений письменности, прорывающихся дождем и спасительной молнией, освежающей совершенный ум, оказывается бесконечностью, рассматриваемой ранее вблизи под сильным многократно преуспевающим криком-увеличением, составляющимся в потере рассудка, который воплощала в себя полнота срывания всех и всяческих масок и где совершался над нами посредством одномоментно вступившего с каждьм из нас в бесполое сношение домом-колодцем, испаряющее линейное точечное время, нарушая до эротического вздоха синтаксис по инерции временящихся разговоров, разрывающих телесность настолько сильно, что у нас в мышлении остаются только риторические факты сознания и исчезает всякая действителъность, разворачивается мир, сравнивая и сливая нас у истоков нашего мышления, оставшихся в целости и сохранности в отличии от разорванности уже пространством мышления телесности, как сиамских близнецов, сраженных воедино предела и беспредельного, затирая нас в общее место чистой формы полового акта так, как трутся половые органы, конфликт которых созидает опространствленный временем коридор во всю однократную временящуюся длину дома-колодца, в который втаскиваются, по которому проходят наши тела, как они выработаны, разложены на составные части и вновь собраны в разоблачительной комнате, имеющей тип лабиринта из немыслимо продолговатых, испещренных крючками вешалок, столкнувшихся друг с другом, застывающих, наталкивающихся друг на друга, каковое с нами движение, ни одного лишнего жеста, фразы, взгляда, и происходило, озабоченное половым вопрошанием, которым полна и ответственность, окружающей с тыла и флангов действительность, просвечивала телесность таким образом, что совершалась в содержимом коридора, который закрыт от города, откосов, родителей, друзей, подруг, открыт лишь только проходом, ему перпендикулярным, в котором он на деле только и закрыт для города, так как через него город видит, есть внутри дома-колодца, вместе с которым они образуют руину древнего лабиринта, на котором основан и незримо колеблется, увеличивается в объеме и расширяется в небеса, что для всего города означает начало призыва в армию, и появление городских юродивых, призывников, вздохи которых образуют мистерию, неэротический характер которых не подлежит разглашению возобновляющую связь города с космосом, приносящим ему такие жертвы, наилучших своих детей, их мышления минувшие, открытую дверь и выпроставшихся прямо на проспект, которым опасливо приближается дом-колодец, остальное содержимое коридора которого было открыто для городского увеселения так самостоятельно и широко, поворачивающее тела в сторону, подвластную любому из мириад протянувшиеся и пронизывающих известное свойство города желаний, и проделано это было средоточием гнилой архитектуры, кирпича, строительного раствора, балок, дома-колодца, пропитанной катастрофой, повреждающей сами основы покровов телесности, мощью цементного, застывающего, серо-влажного изваяния кроны дерева, где выделан каждый листик, подражающего мазку, которое и обнимал наше продвижение по пищеводу бога, изменение изготавливающейся в пространстве и времени сущности телесности, голый вид, упорхнувший от существования, ровного, подвластного ремесленной стороне действительности, скрадывающей участок за участком древнюю историческую руину психологии, лабиринта, над которым висит в воздухе, как будто бы утаскивая за собой в небо всю городскую поверхность с размещенными на ней карточными домиками, как щепоть за одно место стаскивает скатерть, которая об этом прекрасно знает, прослушивая лингафонные записи немецкого языка, обучающие догматическому утаиванию опыта мистерии, зависающего между пространством и временем под итог бытия, переводом на лад которого, обретающий струнное звучание, в немецком языке завершающееся и усмиряющее там разговоры, возбужденные, задержавшиеся, опознающие в окружающей действительности шевелящийся в ее углах хаос медицинских кабинетов, в бедрах медицинских сестер и невыносимой страшной ноздреватости докторов, раскрывающейся докторшами, спекшиеся лица которых в этой колдовской башне стыло возвышающееся над городом, перевозбужденной, наклоняющейся, теряя силы, мертвой, ко всему способной, требуют заботы.