Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 87

Эта странная способность продержалась у меня года два, при почти полном отсутствии и интереса, и способностей к математике вообще. Но тогда в школе решили, что на меня можно возложить какие-то надежды, и даже вызвали мать для беседы, вручив мне записку для передачи ей. Мать, отправляясь в школу, была уверена, что ей опять будут толковать о моем отставании -- к этому она, увы, уже привыкла. Нет! На этот раз меня похвалили и сказали ей, что она должна способствовать развитию моих математических способностей. Однако этот неожиданный зигзаг в моей учебной судьбе нисколько мать не обрадовал. Вернувшись из школы, она бегло изложила мне содержание беседы и никаких поощрительных слов не сказала; я заметил даже, что она чем-то расстроена, и был этим весьма удивлен, но спросить о причине ее огорчения не решился.

Лишь через много лет она, вспомнив об этой спонтанной и кратковременной вспышке моих способностей к быстрому счету, поведала мне, почему тогда это ее встревожило. Один из трех братьев моего отца, Михаил, с молодых лет отличался блестящими способностями к математике; не как я, а всерьез. Учился он в Кадетском корпусе; когда ему было шестнадцать лет, за какую-то провинность, мнимую или подлинную, его посадили на несколько дней в карцер. Отбыв арест, он пробрался в цейхгауз и застрелился. И вот тогда, в Старой Руссе, мать была опечалена тем, что у меня якобы обнаружились математические способности: в тот день у нее зародилось опасение, что во мне повторятся и другие свойства характера моего безвременно погибшего дяди. Рассказала мне она об этом в 1935 году, когда я уже работал кочегаром на фарфоровом заводе "Пролетарий", когда в печати появились мои стихи и когда за годы обучения в школе и в ФЗУ была прочно установлена моя полная тупость и бездарность в области арифметики, математики и алгебры.

Еще из той весны запомнил я предпасхальные и пасхальные дни. В вербную субботу мать повела меня в церковь на вечернюю службу. Оттуда я нес домой горящую свечку; считалось, что если она не погаснет по пути, то это к счастью. Так как церковь стояла через улицу, "счастье" досталось мне довольно легко. Помню, что в храме и возле него народу в тот вечер было очень много, больше, нежели в прочие праздники, и немало молодежи шло с горящими свечками и с пучками вербы (у некоторых эти пучки были перевязаны цветными лентами). Быть может, для молодых людей дело тут заключалось не столько в приверженности к религии, сколько в обычаях: так, если девушка задует свечу у идущего рядом с ней парня, он может ее поцеловать. На другой день все мальчишки бегали по улицам с пучками вербы и били ими кого попало пониже спины, выкрикивая: "Верба красна бьет напрасно, верба бела бьет за дело!" На это, кажется, никто не обижался, ибо таков был обычай. Мостовая в городке всюду была усыпана серыми пушками, отлетевшими от вербных веточек.

Не знаю, как в больших городах, а в Старой Руссе всю пасхальную неделю доступ на колокольни был открыт для всех желающих; и взрослые и ребята пользовались этим вовсю. Неделю над городком стоял трезвон. Помню, как с двумя мальчиками моего возраста я поднимался на колокольню Никольской церкви. Полутемная лестница, с деревянными, кое-где неточно сидящими в пазах, а потому чуть-чуть шаткими, вздрагивающими под ногами ступенями, -- крута; сердце от этого восхождения и от боязни предстоящей открытой высоты напряженно колотится. Наконец через люк выбираемся на свет, на площадку к средним и малым колоколам. Здесь уже человек шесть -- и взрослые и ребята -трезвонят во всю ивановскую. Нам тоже дают позвонить в подголоски -самые мелкие колокола. В верхнем пролете висит огромный черный колокол, -- он сейчас безмолвствует; он находится в единоличном ведении церковного звонаря дяди Грини, посторонним звонить в него нельзя, тут нужна высшая квалификация. Главный колокол -- именно потому, что он велик, -- очень чувствителен, и если какой-нибудь неумелый любитель праздничного звона, раскачав, как положено, с помощью доски и веревки, его язык, начнет извлекать звуки и при этом нарушит ритм ударов, -- колокол даст трещину, погибнет. Это знают все звонари-добровольцы. Известно им и еще кое-что: на колокольне не только нельзя курить, нельзя и подниматься на нее, если у тебя в кармане кисет с махоркой или пачка папирос: Илья-пророк в небе немедленно пронюхает о твоем прегрешении и, не долго думая, насмерть долбанет тебя молнией. Мне это не угрожает, я ведь еще не курящий, но и без громов и молний на колокольне жутковато.

Вот очередной звонарь-любитель отбирает у меня колокольную веревку, и я отхожу в сторонку, к деревянной балюстраде. Балясины ее темны и мшисты от старости, прислониться к ней боязно. Высота и пугает и притягивает, колокольный звон за спиной ощутим почти вещественно, он как бы подталкивает меня к ограде, -- вот-вот он припрет меня к ней, вдавит в нее, и я вместе с трухлявыми перилами упаду вниз, в пропасть...





Наконец ребята, с которыми я сюда пришел, окликают меня; мы спускаемся вниз, к подножию колокольни. Здесь, на прочной земле, в памяти моей с опозданием, но навсегда проявляется то, что заснято глазами моими там, на высоте: крыши домов, серые полосы близлежащих улиц, зеленые пятна листвы (пасха, видимо, в том году была поздняя), две вороны, тяжело и старательно машущие крыльями над деревьями прицерковного сада. Впервые в жизни я увидал летящих птиц сверху.

Дальше идут летние воспоминания.

Многие старорусцы, дома которых стояли на набережной Полисти, имели свои лодки. Мать договорилась с какими-то знакомыми, и вот мы, получив у них в сарайчике весла и оставив сестру мою под присмотром этих знакомых, пересекаем набережную; одно весло несет мать, другое -я. Мать, отвязав лодку, велит сесть мне на переднюю банку, сама же садится ближе к корме. Затем она приказывает мне развязать шнурки на ботинках, -- она поясняет, что это обязательное правило на воде, на гребных судах. Я еще не избавился от своего дурацкого неумения развязывать узелки на шнурках, а ножниц или ножа, чтобы разрезать их, здесь, разумеется, нет. Напрягши все силы, просто сдираю с ног ботинки вместе с носками; ногам становится холодно, на дне лодки скопилась вода; начинаю вычерпывать ее берестяным черпаком. Гребет мать равномерно и уверенно, -- этому она выучилась давно, когда жила в Кронштадте. Вскоре мы на стрежне. Отсюда, с середины реки, городок и весь мир кажутся совсем другими: мир -- больше и многозначительнее, а городок -- меньше, незначительнее и отдаленнее, хотя он тут, совсем рядом. Лодка пахнет смолой, влажным деревом; от речной воды тянет свежестью и чем-то очень приятным, в словах не выразимым. В лодке я -первый раз в жизни; до этого я только в книгах читал о людях, которые запросто садятся в шлюпки, вельботы, каноэ и пироги -- и держат путь куда хотят. А теперь я сам в лодке! Только подумать!.. До меня доходит, что, значит, в книгах и правда есть; вернее сказать, я и до этого дня верил книгам (иначе что за интерес их читать!), но правда книжная, казалось мне, к действительной, обычной моей жизни никакого касательства не имеет. А теперь автономность книжного мира нарушена, какие-то ниточки из него протянулись в мое повседневное бытие.