Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 87

Первым номером, помнится, выступал детдомовец из старшей спальни, исполнивший куплеты против спекулянтов и мешочников; он сам себе аккомпанировал на деревянных ложках и приплясывал. Затем Вадим Афанасьевич прочел стихотворение о падении Бастилии, не знаю чье. За ним на сцену поднялась стриженная под ноль, как все младшие детдомовцы, девочка лет девяти и прочла стишки какой-то дореволюционной детской поэтессы, книжка которой имелась в нашей библиотеке и ходила по рукам. Последние строчки были такие:

...Отчего же я грустна?

Моя мамочка больна,

И, пока она не встанет,

Ее девочку не манит

Ни игрушек целый дом,

Ни гулянье босиком.

Потом на сцену вбежало сразу несколько детдомовок постарше, на головах у них белели марлевые шапочки. Девочки стали водить хоровод и запели:

Мы, легкие снежиночки,

Спустилися сюда,

Легки мы, как пушиночки,

Холодные всегда.

После этого они спели и сплясали еще что-то.

...Выступили две воспитательницы и один воспитатель, они читали такие стихи, в которых обязательно упоминались дети: "Бедный мальчик, весь в огне...", "Шел по улице малютка..." -- и еще, и еще про детей. Я слушал вполуха, так как знал, что скоро мне самому выступать, и беспокоился за себя; мне казалось, что, если я "провалюсь", Леля никогда не простит мне этого, хотя отлично сознавал, что ей вообще плевать на меня с высокого дерева. И вот пробил мой час. Когда я поднялся на подмостки, то в первые мгновения совсем ополоумел от стыда и страха. В полумраке зала белели лица, они как бы слились в одно многоглазое лицо -- и все глаза пялились на меня. Две керосиновые лампы, стоявшие справа и слева от меня на табуретах, казались мне ослепительными и словно просвечивали меня насквозь со всеми потрохами. Но вот я нащупал в памяти первую строку пушкинского "Анчара", дребезжащим голосом произнес имя поэта и название стихотворения -- и прочел его до конца, прочел без чувства, автоматически, но и без запинки. "Анчар" я знал наизусть давно, а прочесть его на вечере велел мне Вадим Афанасьевич, сказав, что Пушкин написал его против царя. Затем, тоже без всякого выражения, я отбарабанил стихи Кольцова, из которых сейчас помню только такие строки:

Будь что будет -- все равно,





На святое провиденье

Положился я давно.

Это стихотворение я выучил специально для вечера по настоянию матери; ей очень оно нравилось, мне же было непонятно. Когда я кончил свою декламацию, мне похлопали, но душевного подъема я не испытал; я чувствовал только облегчение оттого, что мука эта кончилась.

Леля выступала последней, ее оставили, так сказать, на сладкое. Странно, я не помню, что именно она читала, помню только -- что-то длинное. Зато отлично запомнил, как она вдруг забыла строку и растерянно смолкла и как мне стало за нее страшно. Однако когда она, преодолев заминку, продолжила свою декламацию, я вдруг задним числом почувствовал тайное удовольствие оттого, что она едва не сбилась. Я сам испугался этому злорадству, обнаруженному в себе: ведь за Лелю я готов был в огонь и в воду, плохого я желать ей не мог. В то же время мне почудилось, что после этой ее ошибки Леля стала мне чуть-чуть ближе, роднее. На той золотой фольге обожания, в которую я ее упаковал, появилась вдруг живая царапинка: Леля, оказывается, тоже может ошибаться, и, если бы я знал это стихотворение, я бы потихоньку подсказал ей строчку и ее заминка была бы короче. Порой мы тайно желаем неприятностей своим ближним -- и вовсе не потому, что хотим им плохого, наоборот: потому, что хотим найти какой-то повод для своей помощи им; ведь добрые чувства, которые мы не умеем или не смеем высказать, мы можем осуществить только через помощь.

Какой была Леля? Помню ее как девочку удивительно красивую; может быть, она такой мне казалась, быть может, такой и была. Надменная посадка головы; серые глаза -- большие, не круглые, а, наоборот, продолговатые более, нежели у всех; челка несколько длиннее, чем у детдомовских девочек, волосы темные и совершенно гладкие; не то строго, не то капризно сжатый рот, -- всегда казалось, что она вот-вот рассмеется...

Нет, все это не те слова, словами обрисовать я ее не могу.

Чувство своего словесного бессилия, очевидно, и есть то, что мы зовем муками творчества. "Мысль изреченная есть ложь", -- сказал Тютчев. Эту формулу можно толковать многозначно, я же понимаю ее так: мы знаем, что все наши воспоминания и впечатления, самые тонкие и зыбкие, кажущиеся нам речью не выразимыми, на самом-то деле записаны, закодированы нашей памятью в виде словесных образов; мы не всегда можем "вспомнить", в какие слова воплощены эти образы, -- и подставляем слова приблизительные, неточные. Этим мы не только, сами того не желая, лжем читателю или собеседнику, а и разрушаем в своей памяти подлинные, первичные впечатления, хранившиеся в ней. Талант -это умение воспринимать и отдавать воспринятое с наименьшими потерями при передаче. Гении потому, наверное, и гении, что при всей огромности своих глубинных, первоначальных впечатлений они могут полностью расшифровать себя. Атак как я не гений, то больше и не буду пытаться дать словесный портрет Лели, чтоб окончательно не замутнить для самого себя того ее облика, который сохранился в моей памяти.

26. СНОВА СТАРАЯ РУССА

В Рамушеве мы прожили до осени.

Памятная предотъездная веха -- "желудевый субботник". В тот день воспитатели и воспитанники с песнями отправились в расположенную недалеко от парка дубовую рощу собирать опавшие желуди; они предназначались для суррогатного кофе, который был тогда в большом ходу. Через два дня мы покинули детдом.

Я запомнил последние минуты пребывания в Рамушеве. Сумрачное осеннее утро. У подъезда -- крестьянин-возница, лошадь, запряженная в двухколесную таратайку; вещи -- чемодан и узлы -- погружены, сестра моя уже забралась в повозку. На матери -- темно-зеленое пальто с шарообразными пуговицами, лицо у нее расстроенное. Стоя у дверей, она о чем-то тихо разговаривает с Зоей Арсеньевной.

-- ...поверьте, скоро надо ждать дворянских погромов, -- доносятся до меня слова матери.

Зоя Арсеньевна, переходя на шепот, отвечает ей какой-то длинной фразой. Затем мать вступает в переговоры с владельцем подводы; тот, оказывается, заломил теперь еще более высокую цену, нежели было договорено накануне. Наконец таратайка трогается. Мы пока идем за ней пешим ходом, так же как и хозяин. Зоя Арсеньевна с подъезда крестит нас в воздухе.