Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 87

...Красная комната заполнялась детдомовцами. Они рассаживались на скамьях, на чурбаках, толпились возле печурки. Кто-то просто подпирал стену. Девочки и ребята внимательно слушали взрослых, в некоторые песни вплетали свои голоса. Помню, что совместно исполняли "Смело мы в бой пойдем", "Все васильки, васильки", "Где гнутся над омутом лозы". Дружно пелась песня, начинавшаяся так:

Все тучки, тучки принависли,

Над полем пал туман,

Скажи, о чем задумал,

Скажи, наш атаман...

Но у детдомовцев, недавних беспризорных, был и свой репертуар, свезенный ими сюда чуть ли не со всех концов страны, подхваченный в нормальных и дефективных детдомах, перекочевавший в их память из дореволюционных приютов, запомнившийся им на вокзалах и толкучках. Когда воспитатели уставали от пения, когда часть их расходилась из красной комнаты по своим делам, наступала очередь детдомовцев. Песен они знали очень много, всех и не перечислить. Помню, часто начинали с такой:

Когда мне было лет семнадцать,

Тогда скончался мой отец,

Не стал я матери бояться

И стал большой руки подлец...

В другой песне ее лирический герой жаловался, что его

С ворам, с позорным ширмачами

Судьба столкнула и свела...

Частенько пели ребята привезенную из Петрограда песню о Ромашке Чесноке; дело в ней происходило на родном моем Васильевском острове. Ромашка Чеснок, предводитель гаванской шпаны, попал в засаду, устроенную васинской шпаной:

Вот вечер наступает,

Чеснок идет домой,

А васинские парни

Кричат: -- Чеснок, постой!

Чеснок остановился,

Все васинцы кругом...

-- Деритесь чем хотите,

Но только не ножом!

Но его все-таки убивают, и именно ножом! А потом, осознав всю низость своего поступка, васинцы приходят на Смоленское кладбище в день похорон Ромашки и у его свежей могилы каются перед гаванцами и предлагают им вечную дружбу. Позже, вернувшись в Ленинград, я убедился, что автор песни отразил в ней свой идеал вечного мира на Васильевском острове -- но отнюдь не истинное положение вещей: вражда между васинской и гаванской шпаной была еще в полном разгаре и сопровождалась частыми драками, порой с применением финок; только к середине тридцатых годов угасла эта междоусобица.

Воспитатели, присутствовавшие при певческой самодеятельности детдомовцев, как мне помнится, никогда не налагали никаких запретов. Надо заметить, что ни разу никакой похабщины ребята не пели; в некоторых песнях встречались грубые словечки и вульгарные обороты речи, но по смыслу, по содержанию в них не было ни непристойности, ни романтизации разбоя и грабежа; наоборот, многие чуть ли не сплошь состояли из жалоб на тяжелую, беспросветную жизнь воров и бандитов.

Веселых, "легких" песен ребята тоже никогда не пели. Печальны были воровские песни, еще печальнее -- приютские. Одна из них так кончалась:

Голубыми васильками

Ты меня укрой,

И в могилку вместе с папой

Ты меня зарой...

И самыми печальными-распечальными были песни девочек. К пению они приступали, когда ребятам наскучивало петь свои воровские и тюремные песни. Ребята девочкам не подтягивали, считая, что "бабские" песни -не мужское дело, но слушали охотно. Начинали обычно девочки с такой песни:

Для кого я себя сберегала,

Для кого я, как роза, цвела?!





До семнадцати лет не гуляла,

А потом хулигана нашла.

Хулиганы все носят фуражки,

И фуражки у них с козырьком,

Они носят пальто нараспашку,

И за поясом с финским ножом...

Далее лирическая героиня повествует о своей погубленной жизни и просит прощения у больной, умирающей матери, которую тоже погубила своим поведением.

Теперь -- о разнице в манере исполнения. Ребята при пении своих песен всегда интонационно подчеркивали особо важные строчки и слова, а на лицах их и даже в позах, вольно или невольно, отражалось то, о чем они в это мгновение поют: лихость, озадаченность, уныние. Девочки же каждую песню, какие бы в ней трагические или трогательные события ни происходили, пели от начала до конца, как бы не участвуя в этих событиях, как бы видя их со стороны; пели нарочито равнодушными голосами, сохраняя на лицах заранее заданное сосредоточенно-бесстрастное выражение. Однако почему-то именно их монотонное пение сильнее всего брало меня за живое. Почему? Быть может, тут подспудно влиял на меня пробуждающийся интерес к другому полу; а может быть, девочки, сами того не подозревая, нашли такую манеру исполнения, которая, при внешней своей неэмоциональности, полнее раскрывала их глубинное, очень серьезное отношение к тому, о чем они поют, и на слушающего действовала безотказно. Много-много позже, в годы войны и блокады, я заметил, что в опасные, особо серьезные моменты жизни женщины нередко бывают более экономны, более сдержанны в интонациях и мимике, нежели мужчины.

Но, быть может, главное ударное действие этого пения заключалось в самом содержании песен: очень много было в них надрыва.

Как на кладбище Митрофаньевском

Отец дочку родную убил...

Так начиналась одна из них. Далее выяснялось, что отца на это преступление подговорила мачеха, и вот он повел дочку на кладбище, якобы для того, чтобы помолиться с нею на могилке ее матери, -- и там, надеясь, что все останется в тайне, совершил злодеяние. Характерно, что мачеха в песне осуждалась более строго, нежели непосредственный исполнитель ее злого умысла.

Очень популярна была среди девочек песня о том, как "Маруся отравилась":

Маруся, ты, Маруся,

Открой свои глаза, -

А доктор отвечает

-- Она уж померла...

Уж семь часов пробило,

Все с фабрички идут,

А бедную Марусю

К могилочке несут...

Песня эта длинная, с лирическими, бытовыми и медицинскими подробностями; сочинил ее человек хоть и не шибко грамотный, но талантливый -- несомненно.

Много трагизма было и в песне о медицинской сестре первой мировой войны, тогда еще всем памятной:

Вот солдат письмо диктует.

"Здравствуй, милая жена,

Жив я, рана не опасна,

Скоро дома буду я"

Вот сестрица пишет, пишет,

А на сердце тяжело

Муж ее давно убитый,

Сердце кровью залило...