Страница 71 из 72
Пугливо голуби неслись
От ног возлюбленной моей.
В то время, когда писались эти строчки, я думала, что "стану", но я не "стала", я только "была". Вообще я много думала. В сущности, я больше всего в жизни думала. Это звучит странно: "я больше всего в жизни путешествовал", "лечил людей", "учил детей грамоте" - это звучит разумно. "Я больше всего в жизни думала" звучит на мое ухо - дико.
И тем не менее - это так. Колесики работали, шестерни кружились, там, под черепом. Я наклоняюсь над книгой - очередной раскрытой книгой, - она лежит под лампой, я ухожу в нее. Я читаю ее, строку за строкой, и замечаю, что в ней тоже столько страниц текста, сколько и умолчаний. Шесть томов текста и шесть томов умолчаний. Но эта книга не похожа на ту, которую я пишу сейчас.
В ней старый писатель, которого я когда-то знала, рассказывает о себе, о людях, о годах, и я рассказываю о себе, о людях и годах. Он тоже любит думать, и тоже, как и я, научился думать поздно. Но какой страшной была его жизнь! И как связан он в своих умолчаниях, и как я свободна в своих! Вот именно: свободна не только в том, что я могу сказать, но свободна в том, о чем хочу молчать. Но я не могу оторваться от его страниц, для меня его книга значит больше, чем все остальные за сорок лет. Я знаю, что большинство его читателей судит его. Но я не сужу его. Я благодарна ему. Я благодарю его за каждое его слово.
Он строит силлогизм. Помните, в юности мы учили:
Человек смертен,
Кай - человек.
Он строит силлогизм, но не дает третьей строчки. Но он дает две первых, и от нас зависит проснуться и крикнуть, наконец, вывод. Его осуждают, что он остановился перед выводом:
Кай смертен.
Но разве вывод не заключен в предпосылках? К чему все наше думанье, если мы не слышим вывода в предпосылках?
Проблема страдания невинных - старая проблема. Она не разрешена, не может быть разрешена, никогда разрешена не будет. Мы все согласны, что через страдание одного невинного мы не построим всеобщего счастья. Но я хочу говорить не о страдании, я хочу говорить о сознании. Страдание невинных может быть оправдано, осмыслено только одним: если оно приведет к сознанию.
Эренбург говорит о казни миллионов невинных (из которых сотни были казнены Сталиным из личной мести). Огромная часть их, умирая, славословила палача, славословила его режим и в последнюю минуту "желала здравствовать" и ему, и режиму. Гибель этих людей может быть оправдана и осмыслена, только если пробудится сознание. В противном случае - ей нет даже определения на нашем языке: она была зря.
Он не ставит вопросов, он не делает выводов. Нам самим остается сделать их, поставить третью строку силлогизма на место, нарушить молчание, выйти из страдания в сознание. Пока замученный тираном кричит тирану "ура!", и зритель, окружающий виселицу, вторит ему, и историк превозносит содеянное - нет спасения. Только в пробуждении сознания - ответ на все, что было, и только один из всех - Эренбург, - невнятно мыча и кивая в ту сторону, указывает нам (и будущим поколениям) дорогу, где это сознание лежит. Как смеем мы требовать от него большего? Упрекать его за то, что он уцелел? Вычитывать между строк его книги его особое мнение? Или отвергать его за то, что он дает нам полуправду? Наше дело осознать правду целиком, сделать вывод. Достроить его силлогизм. Иначе - все жертвы бессмысленны.
Задача почти невозможная, потому что сознание спит давно. Оно уснуло сорок лет тому назад, в первые годы власти полубога, который позже стал богом, над мертвым телом которого половина населения страны и какой-то процент населения мира - плакали. Эренбург сам долго скрывал факт страдания: скрывал 1937 год в 1946-м, и 1946 год - в 1953-м, и сейчас только частично открывает его. Но не будем говорить о страдании - о нем достаточно было сказано другими, хотя далеко не все. И не будем спрашивать друг друга: когда люди перестанут славить государство, которое раздавило их? Будем говорить о сознании. Нет цены страданий, слишком высокой для обретения сознания.
Миллионы невинных будут воскрешены, если проснется сознание: и Мандельштам в отре-пьях, на куче отбросов, и Мирский, которого столкнули под лед Охотского моря, и Тухачевский, смерть которого дала возможность Германии ворваться в Россию. Их страдания страшны, но гораздо страшнее, если эти страдания не приведут к сознанию. Отсутствие сознания еще страшнее, чем страдание. Если проснется сознание, то со страданием мы управимся сами!
"Страдать? Страдают все. Страдает темный зверь", - но сознавать умеют не все. Эренбург, в сетях своих умолчаний, полупризнаний, отходов, колебаний, построил две строки своего силлогизма. Третьей нет и не будет не ждите ее от него. Она должна быть в нас. Но он ведет нас нужной дорогой: от повести о страданиях к моменту сознания.
Я читаю его книгу, и смущение находит на меня: жалость к этому знаменитому человеку, другу глав государств, мировых ученых, писателей, гениальных художников нашего столетия. Жалость к старому человеку, состарившемуся у меня на глазах - от первого тома к шестому, пока я читала его книгу. Жалость и благодарность. Он повернул нас всех в ту сторону, где лежит третья строка силлогизма.
Это - одна из сторон его книги, для меня самая важная: он делает читателя одновременно и героем ее (то есть автором), и свидетелем бывшего, расщепляет его надвое и опять собирает воедино. Может быть, и я смогла отчасти сделать то же самое? Теория относительности ведь касается и литературы: в мире нет больше места привилегированному наблюдателю, как нет места наблюдателю над вселенной мы все внутри. И читатель смотрит в себя, читая меня. Боже упаси что-либо доказать на этих страницах: только намекнуть, только направить взгляд смотрящего.
И вот я пишу последнюю страницу повести о том, как я не ждала Годо. Эта книга вместе с ее названием появилась в моих мыслях не то где-то около Азорских островов, не то между Критом и Делосом. Это я привезла с собой после первой поездки в Европу, то есть замысел этой книги. И вот все мои преступления, слитые с наказаниями, бывшие достояниями меня одной, принадлежат теперь всем тем, кто захочет коснуться их, затянуть в эти страницы. Я больше не храню их в себе, я донесла их до реальности высказанного, произнесенною, записанного. В автобиографию вросли воспоминания о целой эпохе и людях, в ней живших, и врос мой дневник словно тело с руками, ногами и головой. Я вдруг чувствую, что мое "внутреннее сгорание" на время окончено, что я в четвертый раз в жизни вылупляюсь из яйца. В этом последнем рождении мне предстоит жить в ожидании тайн, потому что все явное использовано и не осталось неизжитых сторон жизни. Тайны же лежат сейчас в еще закрытой сфере сознания. Они имеют отношение не к чему-то внешнему, но к тому, что есть часть меня самой и моего бытия и всегда было. Ожидание тайн будет приготовлением к последнему, незнакомому опыту, на который я давно дала свое согласие и который не страшен уже по одному тому, что он неминуем.