Страница 84 из 92
Но как тут было ехать ночью в Петербург? Меня уверили, что и поездов теперь до утра не будет, и я покорился. Катя с трудом меня успокоила и уложила. Я уже стал засыпать, когда меня разбудил странный шум, доносившийся со двора. С назойливой равномерностью что-то стучало в ночной тишине; иногда эта стукотня затихала, и прекращалась, но затем она снова раздавалась под самыми окнами... Это было не менее жутко, нежели появление "жены людоеда" и ничего подобного ни в Петербурге, ни в Петергофе я еще не слышал. Катя поспешила объяснить, что то бьет в колотушку ночной сторож, делающий обход, а делает он обход дач для того, чтобы "отгонять воров" и чтобы жители могли спать спокойно - вот и мне надлежало успокоиться и заснуть. Не тут-то было. При словах - "отгонять воров", мне сразу представилось, что здесь, в Павловске, и в соседнем лесу этих воров кишмя кишит и они только ждут, чтобы пойти на нас походом. Где тут одному сторожу с ними справиться?.. Всё же часам к двум, когда стук затих, я забылся и заснул, стараясь утешиться тем, что утром меня поведут к "настоящей" крепости, где стоят "настоящие" пушки, а затем мы проедемся по парку, к ферме, где царские дети пьют "самое вкусное молоко".
Но всё вышло совсем иначе. Проснувшись еще до солнца, я к беспредельному своему ужасу увидал в окне две, слабо выделявшиеся на фоне еле брезжившей зари фигуры. На головах у них были каски; сами они не двигались, но очевидно они только и ожидали подходящего момента, чтобы ринуться в комнату.
Вырвавшийся у меня пронзительный визг, такой визг, какого я и сам еще не слыхал, разбудил Женю и Катю. Оба бросились ко мне, я же продолжал кричать, не имея возможности произнести ни слова и только указывая пальцем в окно. И каков же был мой стыд, когда выяснилось, что то, что я принял за воров, были две, стоявшие на подоконнике большие японские вазы с их шлемообразными крышками. Их пузатый силуэт, сквозивший через прозрачную штору, имел действительно что-то общее с человеческой фигурой, как бы старающейся подняться на локтях. Тут терпению Жени Лансере наступил конец, и он с первым же поездом сам отвез меня обратно к родителям, а злобный тон, с которым он объяснял маме столь непредвиденно скорое мое возвращение, в достаточной степени говорил о том, до чего пятилетний зятек ему надоел и отравил те несколько часов, что был его гостем. Это заслуженное озлобление не помешало ему вскоре после этой авантюры вылепить с меня превосходный бюст, который и был отлит из бронзы.
Причиной тому, что мои родители изменили летом того же 1875 года Петергофу, в котором они до тех пор живали на даче в течение четверти века, было то, что в этом году папа отказался от своей службы в Министерстве двора, связанной с Петергофом, в Павловске же ему надлежало возвести у вокзала большой деревянный театр, простоявший затем без изменения целых пятьдесят лет (сгорел театр уже при большевиках - в 1930 г.). Мы переехали ранней весной, когда деревья едва начинают покрываться светло-зеленым пушком и стоит порядочная стужа; таков был обычай семьи Бенуа, предпочитавшей мерзнуть и мокнуть на даче, лишь бы поскорее выбраться из Петербурга, подальше от его сутолоки. Но поселились мы не в каменном доме Лансере, а на деревянной дачке, довольно уютной и приятной, стоявшей рядом в глубине отдельного садика. Катя и Женя Лансере переехали вместе с нами на эту же дачу, но им была отведена более отдаленная от улицы часть ее - дабы Кате было спокойнее, так как в конце лета она ожидала ребенка. Ожидание этого события наполнило меня торжественным любопытством. Особенно интересно было то, что я буду тут же поблизости, когда "прилетит ангел" и положит на постель крошечного малютку. Тому, что детей доставляет аист, я уже перестал тогда верить, хотя изображение этой птицы с запеленутым младенцем в клюве было очень распространенным.
И как раз первое, что бросилось мне в глаза в Павловске, когда мы ехали с вокзала, был именно аист - скульптурное изображение его в гербе на фасаде только что тогда построенной огромной виллы господина Шторх. Папочка тогда же не преминул меня заверить, что именно этот аист и готовится принести обещанного мне племянника, однако шуточность его слов была слишком очевидной. В ангелов я верил твердо: не могли же обманывать картинки в Священном Писании.
Столь поразившая меня дача г-на Шторха и стала lia первых порах главной приманкой моих прогулок по Павловску. Туда, к мосту, с которого открывался вид на это подобие замка, я и тянул свою бонну, очень мне полюбившуюся Лину, и оттуда подолгу я любовался и замком, и его необычайным гербом. Лишь после всяких уговоров Лине удалось меня затащить и в другие места, в Павловский парк и ко дворцу. Там приманкой для меня явился памятник Павлу I, стоящий в центре овальной площади перед фасадом дворца, в те годы принадлежавшего великому князю Константину Николаевичу (Эта превосходная, необычайно характерная статуя, является повторением той работы Витали, которая с 1851 года украшает замковый двор Гатчины.). Странное дело, но свою притягательную силу этот монумент оказал через много-много лет и на моего старшего внука "Татана" Черкесова, когда ему было еще не полных два года. К этой статуе, которую он сам, неизвестно почему прозвал "дядей Павлом", он требовал, чтобы его подвозили в колясочке, а подъехав, он сползал на землю и тогда начиналась курьезная церемония. Малыш раза три обходил вокруг постамента, отвешивая поклоны и что-то бормоча себе под нос. Случай этот я предлагаю вниманию людей, интересующихся особенно загадочными проявлениями атавизма.
Нужно, впрочем признать, что этот памятник имеет действительно в себе, помимо своих художественных достоинств, и какую-то особую притягательность. Гордо занеся голову в огромной треугольной шляпе, вычурно, по-балетному, расставив ноги в тяжелых ботфортах, отнеся в сторону правую руку, которой он опирается на трость, безумец-государь представлен как бы присутствующим на смотру своих гренадеров.
Меня, бредившего тогда военными парадами и маршами, пленило именно то, что в этой статуе выражено "военно-начальственного" - доведенного даже до карикатуры. Тогдашнее детское увлечение этой статуей, несомненно, легло в основу и тому своеобразному культу Павла, который я питал затем всю жизнь ко всей романтической фигуре императора. Уже тогда я знал "по секрету" от папы, что "бедного царя" задушили придворные, что он был добрый, но сумасшедший. Когда, едучи на Кирочную в гости к дяде Сезару, наша карета равнялась с Инженерным замком, то папа указывал мне на окна той комнаты, в которой это убийство произошло. И то, что об этом нельзя было говорить открыто, что это была какая-то запретная, всем известная, но и "всеми хранимая" тайна, придавало в моих глазах особый ореол несчастному Государю.
Подойдя к памятнику в Павловске, я принимался его разглядывать со всех сторон, всматриваясь в ноздри вздернутого носа, любуясь сказочно огромными сапогами, треугольной шляпой, одетой набекрень и длинной шпагой, выглядывавшей из-под подстегнутых фалд.
"Курносый император", комичный и страшный, нелепый и рыцарски-благородный, изящно-образованный человек и грубый солдафон, неудачный вершитель судеб мира, гроссмейстер Иоаннитов без ореола святости, образцовый патер фамилиас, в конце же жизни запутавшийся в "неудачных амурных интригах" - почему он до сих пор так пленяет меня? Еще удивительнее, что он заинтересовывал меня - пятилетнего мальчугана! Чем приковывает к себе тот портрет Боровиковского, в котором Павел, несмотря на императорскую корону, на далматику и порфиру, на скипетр и державу, выглядит каким-то шутом гороховым? Или еще тот портрет Павла, который с него написал Тончи, на котором он являет как бы самый тип нелепого неудачника и который потомки царя (с полным основанием) скрывали в одном из недоступных для обычных посещений кабинетов Гатчинского замка? Почему даже в те времена, когда я еще ничего не знал о Павле, кроме только того, что он был сумасшедшим и что его умертвили какие-то "злодеи", почему именно тогда я его "полюбил"?