Страница 74 из 92
Об Арлекине я еще буду говорить, рассказывая про балаганы, но и здесь будет кстати сказать два слова о моем культе Арлекина, о моей настоящей влюбленности в эту странную фигуру. Я видел о нем сны, я сам мечтал "стать Арлекином", я обожал маленького арлекина, фигурировавшего среди фантошек, привезенных мне бабушкой из Венеции, и всем этим культом Арлекина (которому я, несмотря на его современное опошление, остался верен до сих пор) - я обязан "силе" впечатлений, полученных именно от данной книжки. Несомненно, что не получи я их вначале дней своих - я бы не считал Арлекина "своим другом" и даже чем-то вроде своего доброго гения. И как раз этот образ юного, прелестного существа - остался для меня "подлинным", тогда как, познакомившись впоследствии с "основным видом" данного персонажа из Итальянской комедии, я огорчился и как-то обиделся за своего героя. Арлекин - с бородой, Арлекин-бродяга, Арлекин, смахивающий на уродливого арапа! Впрочем, почему не считать, что и на картинах Ватто или Жилло под уродливой маской с черным подбородком (или даже с бородой) скрывается тот же милый, поэтичный образ моего лукавого красавца и что этот проказник вовсе не чужд благородных побуждений.
Когда в балаганных представлениях я видел, что феи балуют его и даже дарят ему волшебную палочку, я вовсе не удивлялся этому и принимал это как нечто, Арлекином вполне заслуженное...
В папиной библиотеке было очень много иллюстрированных книг, но в те времена раннего детства огромное большинство внушало мне лишь "решпект", не далекий от отвращения (особенно неприязненно я относился к большущим архитектурным фолиантам, в которых было столько планов и чертежей). Но было несколько книг, которые я любил и которые я особенно часто требовал, чтобы мне их показывали. На первых местах среди этих любимцев из папиной библиотеки стояли "Похождения Виольдамура" и "Душенька" - две русские книги, состоявшие из одних картинок, тогда как текст к ним находился совершенно в другом месте и был напечатан на страницах другого формата. Впрочем в тексте я и не нуждался. Повесть "казака Луганского" о Виоль-дамуре я так и не удосужился прочесть, даже впоследствии, а "Душеньку" Богдановича хоть и прочел, но тех впечатлений, которые возникали во мне от рисунков Федора Толстого, я при этом чтении не получил; мало того, текст после рисунков показался мне пошловатым и глуповатым.
Картинки "Виольдамура" принадлежат перу остроумного и наблюдательного любителя-художника Сапож-никова, издавшего эти оригинальные литографии пером в 1840-х годах. Еще до чтения повестей Гоголя, когда я не имел еще понятие об его "эпохе", во мне, благодаря этой серии картинок, создалось полное представление о Гоголевском Петербурге, который был когда-то и "папиным", когда папа был молодым человеком.
Сама повесть заключается в следующем. Родители Виольдамура прочили его в гении, он и превзошел науку музыки, выучившись играть на всевозможных инструментах; это, однако, не помешало жестокой неудаче сопровождать его до самой гробовой доски. Да и доски-то ему не удалось получить - он умер в нищете на улице и место его вечного упокоения было отмечено всего только еле заметным холмиком. Верная же его собака (о, как я любил этого Аршета), которую Виольдамур когда-то щенком спас из воды, не пожелала пережить своего горемыку-хозяина и тут же на могиле издохла.
Вообще горемычных историй я терпеть в детстве не мог и прямо даже ненавидел те специфические горемычные истории, которыми уже тогда русские педагоги-писатели и писательницы считали долгом кормить юношество, якобы воспитывая в нем сострадание и другие благородные чувства. Надуманность и ложь этих писаний я угадывал инстинктивно и протестовал, если кто из больших пытался мне прочесть подобную историю. Но, Виольдамур был чем-то совсем иным. Во-первых, это была книга для взрослых, затем это была "смешная" история смех сквозь слезы или вернее слезы сквозь смех. Мне было очень жалко Виольдамура, но не для возбуждения жалости была эта история сочинена, и художник, ее иллюстрировавший, меньше всего заботился именно о жалости. Ему было интересно наглядно представить, "как всё это произошло", и объективизм автора выражается в том, что его образы взяты прямо из жизни и что они похожи на самое обыденное и чрезвычайно типичны.
Особенно меня занимала серия сцен, в которых Виольдамур переходит от одного инструмента к другому, каждый раз возбуждая всё более или менее громкую реакцию в своем воющем псе. Инструменты, имеющие вообще для детей особую притягательную силу, были изображены со всей присущей каждому "жутью". Далее замечателен был эпизод с концертом Виольдамура - как его приятели на все лады, и даже под угрозой пистолета, навязывают прохожим билеты и как несчастный виртуоз в элегантнейшем фраке и по моде завитой выходит на эстраду перед рядом именитых слушателей. Но не восторг возбудило его выступление, а негодование, ибо они, вместо арии, услыхали лишь поперхивание и кашель. Несчастный как раз перед концертом жестоко простудился! Не менее захватывал любовный эпизод особенно момент, когда Виольдамур в замочную скважину пытается увидать то, что происходит в квартире возлюбленной и вдруг получает удар по носу от отворившейся двери, через которую на лестницу выступает его счастливый соперник. Более же всего я трепетал перед картинкой приготовления Виольдамура к самоубийству. Для того, чтобы особенно поэтично обставить свою кончину, непризнанный гений завесил комнату траурной драпировкой, а сам, надев на манер факельщиков, широкополую шляпу с флером, уселся в гроб, собираясь с выражением трагического восторга писать свой собственный Реквием.
Мне кажется, что и в своем искусстве я весьма многим обязан подобным детским впечатлениям. Эти рисунки Виольдамура, так характерно отражающие мещанский быт Гоголевского Петербурга, дожившего с незначительными изменениями и до моего детства, казались мне совершенно близкими. Подобно тому, как я с детства "дружил" с Арлекином, я был "знаком" со всеми этими музикусами, понимал их чувствования и переживал с ними их радости и горести. Вместе с тем сцена писания Реквиема явилась одним из звеньев в той цепи, которой оплетена вообще моя жизнь. Когда Смерть явилась за моим братом Ишей, чтобы оторвать его навеки от нас - я не понял, кто Она и какова Ее роль в жизни и в природе. Но вот в картинке реквиема Виольдамура я почему-то ощущал некое "эстетическое значение смерти", ее красоту и она притягивала меня, хотя в то же время и пугала мучительным образом.
И еще вот что удивительно - даже в лучезарной, напитанной истинно эллинским духом, серии излюбленных мной рисунков графа Ф. П. Толстого к "Душеньке" Богдановича - меня, пожалуй, более всего приковывала та сцена, где Душенька встречается со Смертью. Я всё любил в этом замечательном и чудесном творении русского поэта-художника, столь высоко вознесшегося над своим литературным вдохновителем. Обворожительно прекрасно в нем всё, что передает женские чары, прелесть любви, дивные видения царства Венеры, Олимпа, чертоги Амура и т. д. Но среди всей этой "райской симфонии" - гениальной паузой, страшной угрозой того неминуемого конца, "который ожидает всякого", является именно момент, когда Душенька в отчаянии от утраты, по собственной вине, своего супруга (Амура), на коленях умоляет костлявое "чучело с плешивой головой", чтобы оно скосило и ее той косой, которой оно подрезает степные травы, олицетворяющие всё живое на земле.
Опять-таки может показаться мало педагогичным, что мне, четырехлетнему, пятилетнему мальчику давали в руки такие книги! Впрочем, когда я говорю давали, я выражаюсь неточно, ибо мои маленькие руки никак бы не могли взять и удержать такой огромный альбом, как "Душенька", который в раскрытом виде имеет по крайней мере полтора аршина ширины. Мне его не давали в руки, а папа клал альбом на стол, меня же усаживал на стул, подложив одну или две подушки.
При этом, бывало, происходил и маленький диспут между родителями. Мамочка находила, что мне вредно глядеть на такие картинки "qui pourraient lui do