Страница 11 из 18
1936
HOTEL "ISTRI A"
Лредо мной отель "Istria".
Вспоминаю: здесь жил Маяковский.
И снова тоски застарелой струя
Пропитала извилины мозга.
Бывает: живет с тобой человек,
Ты ссоришься с ним да спорить,
А умер - и ты сиротеешь навек,
Вино твое - вечная горечь...
Направо отсюда бульвар Монпарнас,
Бульвар Распай налево.
Вот тут в потоках парижских масс
Шагал предводитель ЛЕФа.
Ночью глаза у нас широки,
Ухо особенно гулко.
Чудятся
мне
его
шаги
В пустоте переулка,
Видится мне его серая тень,
Переходящая улицу,
Даже когда огни в темноте
Всюду роятся и ульятся.
И ноги сами за ним идут,
Хоть млеют от странной дрожи...
И оттого, что жил он тут,
Париж мне вдвое дороже.
Ведь здесь душа его, кровью сочась,
Звучала в сумерках сизых!
Может быть, рифмы еще и сейчас,
Как голуби, спят на карнизах,
И я люблю парижскую тьму.
Где чую его паренье,
Немалым я был обязан ему,
Хоть разного мы направленья.
И сколько сплетен ни городя,
Как путь мой ни обернется,
Я рад,
что есть
в моей
груди
Две-три маяковские нотцы.
Вы рано, Владимир, покинули нас.
Тоска? Но ведь это бывало.
И вряд ли пальнули бы вы напоказ,
Как юнкер после бала.
Любовь? Но на то ведь вам и дано
Стиха колдовское слово,
Чтобы, сорвавшись куда-то на дно,
К солнцу взмывать снова.
Критики? О! Уж эти смогли б
Любого загнать в фанабериях!
Ведь даже кит от зубастых рыб
Выбрасывается на берег.
А впрочем - пускай зонлишка врет:
Секунда эпохи - он вымер.
Но пулей своей обнажили вы фронт,
Фронт
обнажили,
Владимир!
И вот спекулянты да шибера
Лезут низом да верхом,
А штыковая культура пера
Служит у них карьеркам.
Конечно, поэты не перевелись,
Конечно, не переведутся:
Стихи ведь не просто поющий лист,
Это сама революция!
Но за поэтами с давних лет
Рифмач пролезает фальшивый
И зашагал деревянный куплет,
Пленяясь легкой наживой.
С виду все в нем крайне опрятно:
Попробуй его раскулачь!
Капитализма родимые пятна
Одеты в защитный кумач;
Мыслей нет, но слова-то святые:
Вся в цитатах душа!
Анархией кажется рядом стихия
Нашего карандаша.
В поэзии мамонт, подъявший бивни,
С автобусом рядом идет;
В поэзии с мудростью дышит наивность
У этого ж только расчет.
В поэзии - небо, но и трясина,
В стихе струна, но и гул,
А этот? Одна и та же осина
Пошла на него и на стул.
И, занеся свой занозистый лик,
Твердит он одно и то же:
"Большие связи - поэт велик,
Ничтожные связи - ничтожен,
Связи, связи! Главное - связи!
Связи решают все!"
Подальше, муза, от этой грязи.
Пусть копошится крысье.
А мы, брат, с тобой - наивные люди.
Стих для нас - головня!
Хоть коршуном печень мою расклюйте,
Не отрекусь от огня.
Слово для нас - это искра солнца.
Пальцы в вулканной пыли...
За него
наши предки-огнепоклонцы
В гробовое молчание шли.
Но что мне в печальной этой отраде?
Редеют наши ряды.
Вот вы.
Ведь вы же искорки ради
Вздымали тонны руды.
А здесь?
Ну и пусть им легко живется
Не вижу опасности тут.
Веда, что взамен золотого червонца
В искусство бумажки суют.
Пока на бумажках проставлена сотня,
Но завтра, глядишь, - миллион!
И то, что богатством зовется сегодня,
Опять превратится в "лимон".
И после пулей, подхалимски воспетых,
Придется идти с сумой.
Но мы обнищаем не только в поэтах
В нравственности самой!
Да... Рановато, Владим Владимыч,
Из жизни в бессмертье ушли...
Так нужно миру средь горьких дымищ
Видение чистой души.
Так важно, чтоб чистое развивалось,
Чтоб солнышком пахнул дом,
Чтоб золото золотом называлось,
Дерьмо, извините, - дерьмом.
А ждать суда грядущих столетий...
Да и к чему эта месть?
Но есть еще люди на белом свете!
Главное: партия есть!
Париж
1935-1954
ВОЙНА
Я ЭТО ВИДЕЛ!
Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам,
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.
Вот тут дорога. А там вон - взгорье.
Меж ними
вот этак
ров.
Из этого рва подымается горе.
Горе - без берегов.
Нет! Об этом нельзя словами...
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме,
Заржавленной, как руда.
Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.
Может быть, партизаны? Нет.
Вот лежит лопоухий Колька
Ему одиннадцать лет.
Тут вся родня его. Хутор Веселый.
Весь "самострой" - сто двадцать дворов.
Ближние станции, ближние села
Все как заложники брошены в ров.
Лежат, сидят, сползают на бруствер.
У каждого жест. Удивительно свой!
Зима в мертвеце заморозила чувство,
С которым смерть принимал живой,
И трупы бредят, грозят, ненавидят...
Как митинг, шумит эта мертвая тишь.
В каком бы их ни свалило виде
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются с палачами,
Они восклицают: "Не победишь!"
Парень. Он совсем налегке.
Грудь распахнута из протеста.
Одна нога в худом сапоге,
Другая сияет лаком протеза.
Легкий снежок валит и валит...
Грудь распахнул молодой инвалид.
Он, видимо, крикнул: "Стреляйте, черти!"
Поперхнулся. Упал. Застыл.
Но часовым над лежбищем смерти
Торчит воткнутый в землю костыль.
И ярость мертвого не застыла:
Она фронтовых окликает из тыла,
Она водрузила костыль, как древко,
И веха ее видна далеко.
Бабка. Эта погибла стоя.
Встала меж трупов и так умерла.
Лицо ее, славное и простое,
Черная судорога свела.
Ветер колышет ее отрепье...
В левой орбите застыл сургуч,
Но правое око глубоко в небе
Между разрывами туч.
И в этом упреке деве пречистой
Рушевье веры дремучих лет:
"Коли на свете живут фашисты.
Стало быть, бога нет".
Рядом истерзанная еврейка.
При вей ребенок. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне...
Матери сердцу не изменили:
Идя на расстрел, под пулю идя.