Страница 5 из 22
* * *
В окнах свистел ветер, он был силен, как никогда, и все же солнце с легкостью прошивало его насквозь. Дядюшка Пин, неисправимый болтушка и хвастун, потирал руки, переходя от собеседника к собеседнику. У нас, в Лагуне, все давно уже от него устали, здесь же дядюшку соглашались слушать, и, задыхаясь от радости, он развивал одни и те же темы -- о свирепости осенних грипунов, о зубах тупорылой щуки и вообще о превратностях жизни. Даже Леончик сумел заинтересовать кого-то из прежних пассажиров и теперь, заикаясь, день-деньской молол какую-то чушь про хитрого окуня, якобы поедавшего его кокосы, про солнце, что иной раз подбрасывало на острова своих маленьких раскаленных родственников, про блуждающие звезды и сны, которых он никогда не понимал, но про которые ему рассказывали другие. Его слушали, ему что-то даже пытались возразить и растолковывать, не зная еще, что Леончик пускает чужие мысли в обход головы -не из вредности, просто в силу своей природы. Но более всего автобусных старожилов заинтриговали не наши истории, а наш загар. Смешно, но смуглая кожа вызывала у них прямо какой-то болезненный восторг. Завидущими глазами они впивались в крутящуюся перед ними тетушку Двину. Указывая на нее крючковатым пальцем, дядюшка Пин без устали повторял, что, между прочим, это его родная сестрица. Глядя на все эти ахи и охи, мать Мэллованов, принарядившаяся в день отъезда в цветастую кофту, тоже пожелала раздеться, дабы показать этим недотепам что такое настоящий загар. Раздеться ей не позволил муж. Они тут же разругались, наглядно показав всему салону, что тихие и светские беседы -отнюдь не единственный способ общения. Именно после этой схватки Читу, самую младшенькую Мэллованку, ту, что когда-то похитила мой мешок, перестали брать на руки. Трудно ласкать ребенка и получать от этого удовольствие, когда вспыльчивые родители где-то поблизости. Отныне право милой погремушки целиком и полностью перешло мне -- следующему по старшинству за Читой. Огромными глазами она наблюдала теперь, как тетешкают меня все эти дяди и тети, а в паузах между слюнявыми поцелуями я успевал разглядеть в ее задумчивом взгляде мечту, в которой она, уже повзрослевшая, сильными руками домохозяйки хватала нож и всаживала в мое сердце по самую рукоять. Бесполезно было объяснять ей и доказывать, что никакой радости от кукольных этих прав я не получал. Она бы не поверила. Хотя бы по причине того же Мэлловановского упрямства. Откровенно сказать, во время борьбы с любвеобильными взрослыми мне было не до нее. Я мучился и терпел, не переставая удивляться тому, что практически никто из пассажиров не желал разговаривать со мной по-человечески. Едва я оказывался у них на руках, как с небывалым энтузиазмом они начинали похрюкивать и покрякивать, строить мне коз и изо дня в день придурошными голосами задавать одни и те же нелепые вопросы. Иногда я просто отказывался их понимать.
-- Что вы сказали, тетенька?
-- Сю-сю, маленький! Тю-тю...
Я озадаченно замолкал. Честное слово я чувствовал себя идиотом! В конце концов существуют жаргоны и слэнги, есть грудное бормотание, доступное пониманию лишь самих младенцев, -- вероятно, и этот язык относился к числу специфических взрослых диалектов, и я покорно молчал, вслушиваясь и пытаясь анализировать. Но чаще всего я не выдерживал, и когда очередной "беседующий" со мной пассажир не подносил положенного коржика или конфеты, словом, законной мзды за переносимые муки, я попросту взрывался. Выражалось это в том, что, вежливо извинившись, я решительно сползал с чужих колен и перебирался к дядюшке Пину или к Уолфу. Наши-то умели разговаривать со мной просто и доступно, а этих "сю-сю", по-моему, тоже не понимали. Правда, Лис и его парни еще продолжали считать меня шкетом, но и они доверяли мне в крохотном тамбуре вдохнуть от желтого прокисшего окурка, и когда я заходился в кашле, дружелюбно ахали по моей спине кулачищами.
Автобус несся теми же песчаными равнинами. Чахлый кустарник под порывистым ветром трепетал нам вслед, и, разбуженные ревом мотора, приподымались вопросительными знаками гибкие и опасные кобры. Дважды нам приходилось тормозить. Толстые и усатые налимы по-хозяйски переползали дорогу. Ругаясь, водитель вертел руль, объезжая их стороной.
Незаметно для всех, а главное, для меня самого, Уолф постепенно превратился в моего друга. Еще одна из загадок взаимных симпатий. Он был раза в четыре старше меня, и в то же время мы оба прекрасно понимали, что нужны друг другу, что снисходительный его тон в наших беседах -- ни что иное, как камуфляж, предназначенный для окружающих. Он уже принадлежал к клану безнадежно-взрослых, я же стоял одной ногой в сопливом отрочестве и лишь другой робко попирал осмысленную эру детства. Сознавая щекотливую ситуацию, я старательно подыгрывал импровизированному спектаклю, по возможности признавая Уолфа за нормального взрослого, то есть, за человека, практически разучившегося мыслить, но тем не менее самоуверенного безгранично и соответственно не понимающего самых очевидных вещей. Таким образом мы до того усложнили наши диалоги, что никто из посторонних не понимал ни единого слова.
Кстати, насчет мыслей! В том, что Уолф умел мыслить, я убедился давно. И это тоже было одной из черт, казавшихся мне симпатичными. Сам я был лишен подобного дара с момента моего рождения. Факт чрезвычайно обидный! Возможно, именно поэтому люди, манипулирующие мыслями, как если б это были обыкновенные камешки, всегда приводили меня в восхищение. По человеку всегда видно -владеет он этой способностью или нет. И уж кто умел по-настоящему мыслить, так это наш старикан Василий.
Как только солнце тонуло в Лагуне и хижина заполнялась соседями Василия, старик неспешно садился у огня и принимался за свои байки. Может быть, он просто рассуждал вслух, но люди все равно приходили его послушать. Лежа на соломенной циновке, внимал старику и я. Он ронял мысли легко, как зернышки, -каждое в свою определенную лунку, и мы ясно видели: все, что он произносит, рождается у него прямиком в голове. Никто никогда не говорил этого прежде. Василий выдумывал свои истории из ничего, из пустого воздуха, и это оставалось выше моего понимания. Даже сейчас, беседуя с Уолфом, когда порой мне начинало казаться, будто я нечаянно принимаюсь думать, я быстро и с огорчением убеждался, что мысли принадлежат не мне, а все тому же многомудрому старику Василию. Его голос словно поселился в моих ушах, и когда Уолф спрашивал о чем-то, голос немедленно выдавал ответ. Обычно пораженный Уолф надолго замолкал, рассматривая меня и так и эдак, а после отворачивался, принимаясь энергично строчить в своем пухлом блокноте. Увы, диалоги наши не затягивались. Стоило ему отвернуться, как меня тотчас подхватывала какая-нибудь из скучающих пассажирок, и снова начинались непонятные игры. Переход от философии к поцелуйчикам оглушал подобно запнувшемуся и распластавшемуся по земле грому.