Страница 1 из 2
Щербак-Жуков Андрей
Я рисую
Андрей ЩЕРБАК-ЖУКОВ
Я РИСУЮ...
стихотворение в прозе
Чтобы забыть о жаре,
Нарисую-ка я, пожалуй,
Хоть снег на Фудзи.
Кисоку
Я рисую давно, хотя никогда не учился этому специально. Просто люблю в свободное время разбросать по клочку бумаги штрихи и линии, выстроить из них какое-нибудь странное, диковинное существо и только потом осмыслить его двумерное существование. Неожиданно и приятно рисовать, не задумываясь заранее о том, что возникнет на листе. Самому интересно. Карандаш, как бесшабашный прохожий в большом и незнакомом городе, совершает движения туда, куда хочется прямо сейчас, в этот самый миг. Я сам люблю так гулять по Москве - вычерчивать неповторимые кривые на асфальте бульваров, улиц и переулков. Свобода...
Неплохо получаются у меня пейзажи с натуры. Люблю природу. Иногда удается почувствовать, чем живет она, слиться с ней - войти в нее и впустить ее в себя. Это жизнь, это всегда радость.
Натюрморт интересен по-своему. Мертвая природа. Долгое путешествие в лабиринте неживых, холодных предметов. Плутание, поиск чего-то теплого, светлого и - наконец - выход!
Словом, рисую я в свое удовольствие. В живописи я дилетант и вполне удовлетворен этим. Вот только одно кажется мне обидным - никак не выходят у меня портреты. Изображать кого-то по памяти не удается вообще, как будто черты лица не живут отдельно от человека. А если пытаюсь рисовать с натуры, получается что-то и вовсе странное, ни на кого не похожее...
Я рисую дядю Гришу. Он только из рейса - пыль и масло на его сапогах.
Прямо из коридора, не разуваясь, будто забыв, он уверенно и твердо прошел на кухню - его любимое место. Пригласил и меня следом. Я сел на стул у окна, спиной к оранжевому заходящему солнцу. Дядя Гриша хлебнул воды из-под крана, отер рукавом сигаретно-рыжие усы и сел на табурет, старый и ободранный. На стене рядом нарисовался контур его тени. Крупная капля сорвалась из медного крана, булькнула в раковину. Солнечные лучи начертили на дверях и стенах волнистые линии.
- Заходи, сосед. Расскажи что-нибудь интересненькое - ты на это мастак, - сказал мне дядя Гриша и, слегка прикрыв веки, уперся плечом в стену.
Я начинаю рассказывать одну из тех историй, что в большом количестве храню в своей памяти. Мои слова весело льются, дядя Гриша молчит, а я незаметно достаю блокнот, карандаш и пытаюсь рисовать.
Я рисую дядю Гришу большими, грубыми, шероховатыми штрихами. Линии ломаные, неровные. Это потому что лицо у него такое - скуластое, совсем не городское. Весь он такой, как будто прямо в степи из земли вырос, хоть уже, наверное, лет тридцать живет в городе, водит рефрижератор...
Мой собственный голос как-то странно действует на меня. Наверное я не могу, как Цезарь, - два дела сразу... Слова звучат глуше и как бы со стороны, будто уже говорю не я, а кто-то другой, а я отвлекаюсь и упускаю линию разговора. Какие-то картины мелькают у меня перед глазами - неясно, еле видно, как будто сквозь кальку. Я не успеваю ничего заметить, но, кажется, продолжаю что-то рисовать. Рука сама ведет карандаш, или карандаш ведет руку, а я даже не вижу листа...
Ну вот, в глазах снова посветлело - все прошло. Я смотрю в свой блокнот, но там нет даже лица. То, что задумывалось мной как усы, неожиданно вытянулось в длинные, ровные ряды аккуратных грядок. Глаза потеряли округлость и превратились в окна с отразившимися в них облаками и солнцем, а морщинки вокруг них - в небольшие, скромные ставни. Брови и морщины лба стали крепким, но чуть-чуть грубым скатом крыши, потемневшим от ветров и дождей. А волосы неожиданно пегим клочком ковыльной степи каких уж наверное нет давно - разнеслись вдаль, где на круглом горизонте показалась речка.
В целом - славная картина, достойная реалиста-деревенщика. Того и гляди, из домика выйдет морщинистая старушка в темном платочке или мордатый голиаф-механизатор. Вот только непонятно, к чему вдруг я нарисовал все это, ведь не видал такого сроду, да и придумать не мог. Вырос я в городе, летом отдыхать ездил только на море - что такое деревня, знаю исключительно по кинофильмам. Странно...
Дядя Гриша внимательно смотрит на лист. Что-то неуловимое меняется в его лице, мелькают искры мгновенных воспоминаний.
- Ой, да это же Светлановка! Ну, точь-в-точь... Такой я ее и запомнил. А ты разве бывал там? Эх-хе-хей, а сколько лет я там не был... Как ты ее только нарисовал? И дом мой... бывший...
- А хотите, я вам подарю, - я вырываю лист из блокнота, протягиваю.
- Спасибо тебе. Родина все же...
Я рисую Зинаиду Петровну. Тетю Зину.
Она сидит на лавочке, у подъезда, и разговаривает с соседками. Их пятеро - кто-то следит за гуляющим внуком, кто-то вяжет шерстяной носок, кто-то просто отдыхает после трудового дня и рад возможности расслабить взгляд и не смотреть никуда.
Они беседуют. Я затрудняюсь сказать, о чем. Даже если бы мне было слышно. Потому что их разговор ни о чем. Вроде бы обо всем - о детях, о зятьях, о молодежи, о талонах, о цене на картошку, о телевидении, о том, что все плохо, но кое-то все-таки хорошо, иногда даже о летающих тарелках - а в общем, ни о чем. Вечером, на лавочке, с соседями каждому человеку независимо от пола и возраста - хочется поговорить ни о чем. Это для отдыха. После трудового дня.
Я рисую тетю Зину, потому что она ближе всего, и ее никто не заслоняет. Она сидит ко мне полупрофилем и на меня не обращает никакого внимания. Это хорошо.
Я прижимаю блокнот к пыльному, шершавому стволу дерева, скрывающего меня, и начинаю рисовать.
В лабиринте грязной коры бегают муравьи. Сверху на меня сыплется мелкий птичий шум, иногда разрезаемый гордым и резким криком грача. На другом конце двора слышится лай и детский смех. Эхо теннисным мячиком скачет между домами в прохладном вечернем воздухе.
Тетя Зина - полная, дородная женщина предпенсионного возраста. У нее толстые, красные щеки и три подбородка, маленький, чуть конопатый нос, выцветшие, когда-то давно голубые, глаза, а под ними - отечные мешки и морщины. Крашеные, каштановые волосы собраны в пучок.
Легко касаясь листа карандашом, я рисую округлые формы. Так, как будто леплю снеговика...
Сумерки решительно уплотняются - и вот я уже почти ничего не вижу. Я выхожу из-за дерева и приближаюсь к скамейке, но все равно ничего не разобрать. У меня перед глазами только белые пятна и черные тени, и весь объем двора будто засыпан серым.
Но вот кто-то зажигает лампочку над дверью подъезда, и тетя Зина меня замечает.
- Летаев, ты что там чертишь? Меня что ль рисуешь? Ну-ка, покажи сюда. А-а-а... Это что - шкаф, да? Понятно... Во! Как раз такую стенку я хочу. Помните, я вам говорила, - это она уже соседкам. - Точно-точно. Правда красивая? По-моему, очень изящная...
Мой рисунок ходит по рукам.
- Дай-ка его мне, - просит тетя Зина, - я мужу покажу. Может купит где-нибудь. А ты себе еще нарисуешь.
- Пожалуйста...
И только когда листок уже готов скрыться в кармане халата тети Зины, я замечаю на нем нарисованный шкаф, тумбочку, столик - в общем, какой-то мебельный гарнитур, видимо импортный. Линии прямые, вытянутые...
Я рисую друга. Мы знакомы уже много лет. Пожалуй, тут уж трудно в чем-нибудь ошибиться. Я знаю каждую черту не только лица его, но, кажется, даже души. Мы знакомы с восьмого класса... Хотя, нет - в восьмом мы уже стали лучшими друзьями. А познакомились намного раньше - в пятом, кажется...
Он сидит на кушетке, скрестив ноги, как тибетский монах в позе лотоса; его босые ступни торчат в разные стороны, и сам он улыбается. Сколько знаю его, всегда он такой - светящийся изнутри; в сероватых глазах - блеск, на губах - улыбка.
Он сидит посреди своей странной, на первый взгляд неудобной комнаты, похожей скорее на маленький провинциальный музей. Так кажется не только потому, что на стенах ее тесно висят плакаты и фотографии, а весь объем заполнен необычными предметами и композициями: череп в темных очках и американской кепке, над ним - собака-марионетка с галстуком и медалью, вместо люстры - корабль... Эта комната похожа на музей еще и тем, что мой друг почти не живет в ней - он учится в Москве, а сюда приезжает только летом. И когда его нет, эта комната - будто он сам, будто музей ему, будто его душа. Мой друг, как и его комната, никогда не скрывает своего внутреннего содержимого - своих чувств. Но это совсем не значит, что в них легко разобраться - сам он даже не пытается. Он говорит: