Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 58

"Сюда, - отвечал я на твое удивление, - могут добраться только местные нувориши, начальство или иностранцы. Оттого-то обслуга и не стервозна".

"Все-то ты видишь в черном свете, - вдруг сказала ты. - Почему бы тебе просто не думать о людях лучше?"

Я поперхнулся. Я откровенно ненавидел Ялту, заповедник советского истэблишмента, иностранных туристов, гостей Кремля - жирное, гноящееся, продажное место.

"Ненавидеть легче всего", - сказала ты.

Что-то новое было в твоих глазах. Что-то сквозило за твоими словами. Я протянул руку поправить твою челку.

"Оставь!" - сказала ты резко. Ялтинская тишина оборачивалась затишьем.

Еще в первый раз (во второй, когда ты приехала уже ко мне) ты привезла и оставила на столе туго набитую сумку.

"Что это?" - спросил я.

"Детишкам на пряники,- ответила ты. - Чепуха с Блошиного рынка. Продашь, будут деньги меня угощать..."

Я отдал сумку Понту. Там были джинсы, рубашки, духи, зажигалки, еще что-то. Перед самым твоим отъездом ты попросила достать икры - в открытой продаже ее практически не было. Мы обегали несколько веселых буфетов и в итоге купили за двойную цену у официанта в Пеште. За два килограмма мы выкладывали (с помощью Понта) всего лишь потрепанные ливайсы. Ты старалась взять с собой как можно больше: четыре, шесть килограмм - икра окупала все твои поездки. Времена еще были терпимые, таможенники заигрывали с тобой, пока ты пропихивала сумки на выход. Конечно, случалось, что и отбирали. С твоими знакомыми я отправлял в Париж что мог: шелковые русские шали, кубинские сигары, янтарь, бухарское серебро. Рафаэль отослал с одним из своих мальчиков немного старья: складень XVIII века - перегородчатая эмаль, несколько сухих легких, с помощью Никиты надыбанных досок.

"Складень, писала ты, оказался подделкой, иконы - отличным письмом, может быть, даже конца семнадцатого века. Но на их реставрацию нужны были деньги. Дядя мой,- продолжала ты,- предпочитает "Ромео-и-Джульетта" или "Хосе Женевьев". Пришли ему что-нибудь ко дню рождения..."

Это означало, что сигары идут хорошо и что это реальнее эмали и финифти. Конечно, я был дитятей по сравнению с людьми, которые проявились теперь из мутной тьмы, заполненных ожиданием Лидии, будней. Народ скупал драгоценные камни, редкие монеты, марки. Деньги вкладывались с расчетом легчайшего вывоза. Князь Б., встреченный мной в консерватории, конечно же, все знал и, отпустив злую шутку насчет перемены моей профессии, предложил натюрморт... Гитлера. Дьячок из Сокольнического храма, бывший сезонный хипарь, поэт-модернист, а ныне экуменический подвижник, осудил мой частный сыск уцелевших икон.

"Меня это не колышет, - отвечал я на странном, среди фарцы подцепленном, языке, - из досок в этой стране жгли костры, делали табуреты и двери - я сам видел дверь в хлеву, сделанную из цельной иконы. Для меня моральной проблемы здесь не существует. Иконы уцелеют на Западе и, нужно будет, вернутся в Россию. А отток флюидов и эманаций - бред для школьников старших классов..."

Он согласился со мной, белобрысый старикан лет двадцати шести, житель города Кельна в настоящий момент...

* * *

Иногда мне казалось, что уехали все. Свалили. Вообще все. Осталась только шайка герантов за кирпичными стенами да пустая, дохлыми танками заставленная страна...

* * *

Я выучил голоса телефонисток международного пункта связи. "Париж, говорила одна явная стерва, - завтра после четырех, не раньше". Другая специалистка словесных фильтраций была помягче. Я ждал несколько часов, пока где-то проверяли мою фамилию, гадали, какого черта я звоню по телефону выбывшего на Запад потенциального перебежчика и какие последствия для народного хозяйства могут иметь мои мычания и бульканья. Кто-то решал все это. Давали Париж. Твой голос спускался с небес. Было плохо слышно. У тебя были гости. Мы говорили о погоде, о вещах несуществующих. В трубке явно жила кроме нас группа опытных придыхателей. Любой намек попадал в лузу, любое срывание на английский ухудшало слышимость. Ты не могла сказать ни дату возможного приезда, ни положения с визой. "У нас холодно", - говорил я. "Говори громче"."Холодно. Дожди шпарят".- "Я тебя отвратительно слышу".- "Как ты?" - "Чудесно. Не пью. Худею. А ты?"

А я?

Я больше не жил, я существовал внутри плотного угара ожидания. Я не читал ничего серьезнее Кристи. Я старался просыпаться как можно позже. Я метался из угла в угол моей квартирки, я метался из угла в угол города, и, если встречал знакомых, они с трудом узнавали меня. Я пытался играть в теннис, но те, кому я раньше давал уроки, теперь несли меня вскачь; я превратился в гнилой пень, я не успевал ни к сетке, ни к нестрашному посылу в угол. Мать заставила





меня сделать анализ крови. Чушь! Я был всего лишь навсего мертв без тебя. Мои письма, все тем же бумерангом засланные в Париж, были полны стонов и воплей в то время; я корчился в каждом слове, я был болен тобой, твоим отсутствием, невозможностью хоть что-нибудь сделать, хоть как-то дотянуться до тебя.

Тоня пришла меня спасать! Милая, нежная Тоня. С букетом астр, с бутылочкой армянского коньяку, с осторожной, словно я был при смерти, улыбкой. Мы все это оставили на столе, включая пугливую улыбочку, мы разворошили и перевернули постель - она плакала, моя бывшая наложница.

"Что с тобой? - утешал я ее. - Я сделал что-нибудь не так? Я тебе больно сделал? Да не молчи же ты!"

Да нет... Все было не так. Просто она знала, что ярость, с которой я в нее вгрызся, никакого отношения к ней не имела...

* * *

"Ты меня случайно застал, - говорила ты, - звони позже или утром".

Ах, девочка моя, разве я выбирал...

"Ты меня еще помнишь?" - интересовался я искусственным голосом.

Ты ласково хмыкала: "Так, чуть-чуть..."

"Заканчивайте", - как будто это было тюремное свидание, встревала телефонистка.

В трубке шуршало разорванное пространство, я лупил кулаком по ручке кресла - московская моя комната, расплывшаяся было до тусклого фона, возвращалась, подсовывая надоевшие детали.

Никогда в жизни я не был так слезлив, задерган и одинок.

Я встретил в то время пугливое взъерошенное создание: валютную блядь из Националя. В ее потерянности мне виделась собственная. Время от времени я оставался у нес. Маленькая, бледная, смолившая одну за другой, ругавшаяся как сапожник, она устраивала меня: она жаловалась и злилась, ни на что не претендуя.

Истории ее были одинаковы: я сижу он подходит можно говорит вас на танец заказал шампанского пошли к нему в номер дал двадцатник зеленью из Канады а Валерка опер говорит посмотри у него нет ли там фотопленок в атташе-кейсе а жена у него на фото как игрушка а кончить он ну никак не может...

Она плохо спала, а когда засыпала, вздрагивала во сне, даже не вздрагивала, а подпрыгивала. Я лежал с открытыми глазами, слушал дождь, проваливался лишь под утро. Она меня не будила; на аккуратной ее кухоньке был сервирован завтрак на одного, лежала какая-нибудь смешная записочка, опечатанная жирным карминным поцелуем...

* * *

В сентябре (группа французских кардиологов, гостиница Россия, конференция Академии наук, поездка в Самарканд и Бухару) я повез тебя за город. Стояло бабье лето. Прозрачные до этого дни словно запотели. Ты была в моем любимом лиловом платье. От станции мы шли узкой тропинкой, заросшей подорожником и дикой ромашкой. Дачный поселок был пуст, лишь мелькал меж сосен и исчезал картуз лесничего да смуглый хулиган жевал яблоко и длинно сплевывал, стоя в распахнутой калитке. Хозяйка, моя добрая приятельница, сидела на горе подушек, рыжая в зеленом боа, курила, не затягиваясь, сигарету в янтарном мундштуке. Белки кувыркались в густой зелени елей, пахло грибами, закипал самовар.

"Сразу после революции, - рассказывала хозяйка, - мы перебрались с мужем из Питера в Москву. Питер был мертв, словно ушел под воду, утонул. Трамвайные пути зарастали травою, одуванчики цвели меж торцов знаменитых площадей, дворцы стояли с выбитыми окнами... Москва же наоборот: бурлила, закипала от энтузиазма, неслась вскачь, как говорил мой муж, торговала будущим оптом и в розницу... Я была худа как палка, острижена под ноль, и дети во дворе, завидев меня, кричали: "Шкелетина идет!.."