Страница 44 из 58
"Разве я больна?" - удивилась ты.
Шелк, употребляемый для известных сравнений, давно протерт до дыр. Твоя кожа была нежнее шелка. Но самое удивительное, драгоценное в тебе, было ощущение благодатной тяжести, тяжести, долго имевшей для меня неуловимый смысл. Я конфисковал в городе Париже, в одной захламленной несчастьем квартирке, твою безнадежно юную фотографию: полосатый купальник, Лазурный берег, обломок кариозной скалы. У тебя взгляд пытливой девчонки, ты ворожишь, заглядывая в объектив, но ты уже тяжела. Слово это не имеет ничего общего с весом. Просто тебя нужно делить на два. Но что действительно сводило меня с ума - перепад температур (эскулапы здесь не причем!) различных частей твоего тела. Приступ малярии, хихикающий из надвигающейся тьмы последней главы, безнадежно пародирует горячие и холодные окаты, сквозь которые двигались те дни. Даже сейчас, под анестезией моей горячей к тебе нелюбви, по загривку моему хлещет озноб.
Слишком много плоти. Слишком много лежания вместе. Слишком много этих ленивых до поры до времени касаний. Слишком много глядений в глаза. Всего было слишком много: глупых слов, неизбежной в нашем с тобой случае водки, которая не действовала до последнего прощания, до проклятого КПП Шереметьева, до мостика, по которому ты шла, улыбаясь, в другой мир, к белобрысым затылкам солдатиков паспортного контроля.
Ты была щедра. Ты была умна сердцем. Ты была терпелива. Через тебя хлестал в мою жизнь неизвестный мне мир. Со мною, по крайней мере я так думал, ты получала свою Россию. Ты была моим первым свободным человеком. Без метафизических потуг. С тобой я начал меняться: поползла кожа, затрещали суставы, я начал вставать с четверенек. Я набирал силу день за днем. Передовое общество все еще кололось, но уже не кусалось. Казалось, еще момент - и лопнут к чертям последние перегородки, затрещит фанерный мир, проступит неподдельная реальность... Ты рожала меня, а я забывал о твоих муках, я дергался, ожидая света. Я не подозревал, что ты сама на исходе сил.
* * *
Скорость наших отношений вырывала нас из реальности. Три дня за два месяца? Два месяца за три дня! О, ты научила меня многому: быть позитивным в кислейших ситуациях; тому, что лишь сильный может позволить себе быть слабым... Ты пыталась пробудить меня от мечтаний, ты распахивала окно.
"Сирень", - говорил я.
"А дальше?" - спрашивала ты.
"Облако", - отвечал я.
"Еще? Еще!"
"Самолет... тащит нитку воздушной пряжи..."
"О-о-о, - вздыхала ты, - а где скамейка? Где лужа, гараж, помойка, белье на веревках?"
"Любовь",- говорил я.
"Тра-та-та, - жмурилась ты. - Осторожно, - просила, - мальчик мой, умоляю тебя, осторожно... Это ужасное слово... "
* * *
Я полюбил аэродромы: особенно провинциальные караван-сараи с увядшими ромашками в зале для иностранцев; с табором страдальцев, ожидающих вестей с неба, в общем зале. Я освоил приемы общения с различного сорта буддами, восседающими за стеклом одинаково мрачных касс. Я больше не обращал внимания на то, что билетов не было. Их не было с семнадцатого года. Я выучил имена больших заоблачных начальников и лишь мимоходом интересовался их здоровьем (в Симферополе) или семейной ситуацией (в Киеве). Билет при этом я брал неохотно, почти с сожалением.
Оказалось, что если сосредоточиться и психологически не выходить из роли, проблемы этой, из проблем состоящей, страны - исчезали. Нужно было лишь, чтобы маленькие начальники верили в твою принадлежность к большим. А для этого существовала своя сигнализация, язык полуприказов, полуугроз.
Я обнаглел до того, что несколько раз проходил без всякого билета, затесавшись в твою труппу. Стюардесса считала своих баранов. "Who's afraid of Virginia Wolf?" - шептал я ей на ухо, но она не отвечала и лишь милейшим образом улыбалась. В счете выходил перебой, старушка из Гренобля оказывалась лишней, арифметика начиналась сначала, но в это время я уже скрывался за спинкой последнего кресла, и дважды два опять выходило четыре. С пачкой паспортов ты пробиралась к последнему ряду, и тогда, словно я был у тебя в сумке, на соседнем кресле прорастал и я.
Билетов не было, но самолеты летали полупустыми. Так мы перебирались из Риги в Сочи, из отвратительного Минска в отвратительный Воджегорск. Как хорошо, что ты никогда не носила джинсы... Мы курили втихаря заранее свернутую травку, была ночь; одеяло сползало на пол; я был преступно спокоен.
* * *
Ты не могла прилетать как частный турист. Слишком дорого и слишком ясно для сов, что ты частишь неспроста. Но и переводчицей часто не выходило. Все было - "может быть". Все было под вопросом. И все держалось на тебе. Как всегда, в делах "Интуриста" был полный бордель. Мы никогда не знали точно, прибывает ли самолет вовремя, не переменят ли гостиницу или программу. Я ждал тебя в Питере, напротив Исаакия: час, два, три... Входили в гостиницу японцы, привозили в отключку пьяных финнов, наваливались когортой немцы, лишь французы куда-то пропали. Я звонил в Москву - так и есть - вас посадили в столице.
На одну единственную ночь я перелетал к тебе; мы встречались в два часа ночи посередине клумбы (пятиконечная звезда, георгины) в Зарядье. На тебе была разлетающаяся накидка, лихо на глаза надвинутая шляпа. Куда мы шли? Город был мертв, пуст, вымыт. Мы шли в бар для иностранцев, в гнусный привилегированный подвальчик, где здоровенные ряхи играли что-то а-ля-рюс. Пятьдесят на пятьдесят: на одного иноподданного один стукач. Спать идти не имело смысла: утром по программе твоей группы мы улетали в Питер.
Не все мне сходило с рук. Особенно в Шереметьево. Как-то с грузинскими цветочками, задерганной мордой я ждал тебя в толпе дипломатов, работников фирм и мидовцев. Народ все шел, а тебя все не было. Но в тот момент, когда я тебя увидел, двое солдатиков пригласили меня на тур вальса. Раз-два-три, раз-два-три... Ты проходила таможенный досмотр, меня тащили под руки в закуток возле сортира: намозолил я глаза начальству Главной Дыры в железном занавесе. Я не качал права и не жалобился, я давно заметил высокие хромовые сапоги под кремовой шторой второго этажа. Самого капитана не было видно, лишь эти неподвижные сапоги. Он был прав - какого хрена я торчу на границе двух миров? Я безмятежно перевел тебя в категорию близких родственников, что было неподдельной правдой. Удостоверение прессы и тут меня выручило... В Союзе так мало вишневых с золотом удостоверений...
Ты все еще была за цепочкой охраны, когда меня выпустили. Я никогда не мог обнять тебя в этом зверинце, мы лишь улыбались издалека друг другу.
Я бы повесил мемориальную доску в буфетике этого заведения: столько прощаний, столько удушенных на полпути слов. Под китчевыми советскими зодиаками - Водолей крутит колесо гидроэлектростанции, Близнецы обмениваются классовым опытом, Козерог сдает рога на пуговицы, Стрелец целится дяде Сэму в глаз - за мокрыми столиками мы пили жидкий кофе, я заплетал косички твоей шали, таксисты набирали попутчиков в Москву, объявляли рейс на Токио, мальчики и девочки, обладатели свободных паспортов, тащили свои сумки.
"Береги себя, - говорила ты, - не оставайся один, прошу тебя, хочешь, я пришлю тебе какую-нибудь японочку?"
Я хмыкал, я давно уже не мог вернуться к скучному слипанию с остальной частью женского населения планеты. После тебя это было издевкой...
"Ну, мне пора", - говорила ты, твое стадо уже маялось на выходе, поглядывая на нас. Я трогал твою руку, ты улыбалась, я отворачивался. Потом я стоял внизу у стеклянных дверей и ждал, пока ты мелькнешь на лестнице: две-три секунды перед тем, как выскользнуть в иной мир. Ты появлялась - знакомая до бреда, до бреда уже нереальная, я получал четверть твоей улыбки, поворачивался и шел на улицу.
Рейсовый автобус бил копытом на стоянке. Я садился, меня трясло, и прижавшись, вдавившись в грязное стекло окна, я отдавался процессу влаговыделения, старательно приглушая всхлипы.
Я был лишен хоть какой-нибудь возможности выбора. Я мог лишь ждать, сидеть дурой-пенелопой и надеяться, что тебе не закроют визу, что у тебя достанет сил тянуть эту историю, что меня не загребут за нежелательные контакты, которых теперь становилось все больше и больше. Сесть на этот раз означало совсем другое - навсегда потерять тебя.