Страница 38 из 58
Интеллектуальный онанизм продолжается. "Жизнь, думаю я, погружаясь в пиво, есть постоянное прощай. Прощай, никак не сформулированная секунда. Я не успел запихнуть в тебя ни иголку боли, ни целый шкаф радости. Прощай, недостаточно стеклянная, чтобы застыть или разбиться вдребезги, волна. Прощай, ночное беспартийное облако, сваливающее на всех парусах в сторону заминированного Босфора." Женщина встречает мой взгляд: "прощай, красотка, у нас никогда ничего не будет, а если будет, то после того, как мы выжмем друг другу тела, прощай, краденая радость, прощай, живая вода перекрученных ласк. Где складируются эти миги умирания, эти всегда разные взрывы? Уже через минуту на месте живой судороги ничего не найти, кроме хилой агонии и вдогонку мчащегося сердца. О, я уверен, что сдвоенный оргазм - это самовольная отлучка. Мы счастливы, нас здесь нет!.. День уходит за днем - и старина Экклезиаст пусть пудрит мозги царице Савской,- и восходит солнце, но совсем не вчерашнее, и возвращается ветер, но вовсе не на круги своя. Звезды завтра в двадцать три пятнадцать по московскому времени будут не те же, пересчитав, недосчитаешься многих, а первое "прощай" было сказано в колыбели. Про кого это в коротком некрологе выдали: "Он прожил шестьдесят восемь прощальных лет"? В сердцевине жизни, то, что отравляет радость - надвигающаяся разлука. И искусство не есть ли попытка крикнуть "прощай" громче других? А уж потом - дуй дальше, протискивайся сквозь мусор звезд..."
Пустая гильза шлепается рядом, пацаны дерутся из-за нее. Молодая мать смотрит на них, улыбаясь. Будь Дианой, бэйби! Плюнь на победу изма, на начавшийся рак груди - застынь в веках, найди форму, затвердей в столетиях; пусть ледяное дыхание трогает твой сосок и твое лоно, а не эти волосатые руки горилл... Вся жизнь, вся философия, весь собачий бред утопий - не одно ли слабогрудое желание сказать "здравствуй"? Кому?
Со страшным ржавым звуком трогается наконец-то карусель. Вопли и слезы. Медали и ордена. Помилование приговоренных ко сну. Очередь сопливых за билетами. В глазах осла плывет жасминный куст. Из его белого взрыва надрачивает что-то простонародное гармошка. Совсем рядом летают в воздухе крепко сжатые кулаки, лопаются мелкие сосуды, несется вскачь ошалевшая кровь, кипит лимфа, поминаются родственники женского пола с обеих сторон: "Твою мать, ать, ать... Дай ему! Дай ему промеж рог..."
* * *
В тот вечер, когда скрипя, ибо ревматизм не шутка, старая карусель сдвинулась с места, сдвинулся с места и поселок. Переполненный, как старая барка, гениями и графоманами, антропософами и хиппарями, дзэн-буддистами и потаскушками, уже отсидевшими и все еще ожидающими отсидки, генералами от партийной музы и гомосексуалистами, поселок накренился, загудел и отчалил от берегов родины. Началось с небольшого скандала, когда банда тунеядцев-волосатиков, изловив на выходе из писательской столовой начальника московской литературы (бедняга безмятежно ковырял в зубах спичкой), задала ему преступный по сути вопрос: "Почему в стране победившего социализма (победившего кого?) тиражом в двести тысяч экземпляров выходит на подтирку не годящийся журнал Уголь, а журнала поэзии нет?" Начальство отрыгнуло коньячком и попробовало улизнуть. Мешал живот и улыбающиеся глаза коллег. А распоясавшиеся юнцы шпарили дальше: "Какой вред самой передовой в мире от стишков и песенок? В каких отношениях состоит ЦК с Парнасом? Когда кончат возить тяжелую воду на отечественном Пегасе? И не пора ли освободить от лесоповала поэта Веревкина?" Неизвестно, чем бы все это кончилось, скорее всего, микроинфарктом, ибо кто же может выдержать без физических потерь вслух задаваемые подобные вопросы, но тут грянул гром, сверкнула молния, и не кто иной, как Стась, в сопровождении хромого милиционера и бабы Гитлер, явился глазам обалдевшей публики. Ловко заломив ближайшему говоруну руку, Стась сунул под нос любителям вопросов известного вишневого цвета удостоверение и тем самым заложил самого себя на веки веков.
Публика запела Интернационал. "Ишь, пастернакипь..." - рычало начальство. Хиппы, однако же, презрев традиции тридцать седьмого года, а также пятьдесят второго, не слиняли, а дружно врезали оперуполномоченному по первичным половым признакам и, подхватив друга, смылись в сторону базальтовых образований эпохи неолита.
Публика, покончив с Интернационалом, неожиданно перехлестнула на Опавшие листья, капитан подводной лодки выслал на берег шлюпку с отлично наглаженными матросиками и на всякий случай велел расчехлить зенитный пулемет. На писательском пляже в тени, образуемой щитом с инструкцией, как вести себя во время утопания, пионерка Люся пыталась отдаться поэту Гаврильчику, но ничего не выходило. Слезы неразделенной любви орошали ее грудь. В это время на всех парусах подбежал к пирсу прогулочный катер Киммерия, и вдребезень пьяная съемочная группа Мосфильма влилась в народные массы.
Все, может быть, и устроилось бы, но тут хлопнуло верхнее окно Дома поэта, и вдова в круглых очках по-черепашьи выглянула на набережную. Лишь Стась своим тренированным слухом да я просекли ее грозный шепот. Это были последние строчки запрещенной поэмы: "...пошли нам мор! германцев с севера..." И тут же без всяких театральных штучек, взрезая толпу воем, выкатилась и помчалась к гостинице Млечный путь скорая помощь. Через пять минут обеспокоенные массы уже знали, что в номере таком-то дал дуба ударник коммунистического труда, здоровенный дядя, фамилия неизвестна. Сказал-таки свое последнее прощай и весь в жидком дерьме протиснулся на выход. В эту самую вечность. Дежурный врач предполагал холеру. В местной лаборатории вспыхнул свет. О результате анализов было сообщено по телефону в Фео. Утром поселок проснулся, оцепленный войсками. Был объявлен карантин.
* * *
Мне пришлось выкупать Тоню у солдатиков, цепью перекрывших холмы. Накануне моей тоски она уехала в Феодосию - то ли принести жертву в храме Афродиты Привокзальной, то ли испросить совета у горбоносого авгура-айсора, прикидывающегося чистильщиком ботинок. Стоила мне моя наложница пять рублей неконвертируемой валюты и честно расплатилась тут же под кустом издохшего кизила длинным и мокрым поцелуем.
Какого хрена мы не могли ужиться вместе? Быть может, мы действительно были братом и сестрой и нас подтачивал банальный инцест?
Полномочия советской власти перед лицом стихии, будь то незапланированная смерть в виде холеры или небольшая трехмесячная засуха, понижаются, что дает грядущим поколениям небольшую надежду. Левушка Троцкий, конечно же, не задумываясь, сбросил бы на поселок небольшую бомбу. Владимир Ильич приказал бы устроить идеологически объяснимое землетрясение. Гуталин Джугашвили придумал бы что-нибудь похитрее: срытие Святой горы и возведение на ее месте какой-нибудь пирамиды в виде куба. Нас же оставили без надзора. Стась исчез. Голос Америки звучал теперь из-за каждого забора, гомосеки встречались вечерами у "бабы Лены", памятника Ленину, и шли на танцульки. Дело дошло до грима, до травести, до враждебных нам по духу танцев. Катер Киммерия превратился в плавучий бордель. Шепотом и на цыпочках жившие пииты начали читать свои шедевры открыто по всем террасам. В качестве профилактики народ потреблял с утра белое столовое по семьдесят две копейки за литр и был счастлив.
* * *
Мы решили с Тоней бежать. В конце концов, одно дело - жить по собственной воле на фальшивом сквознячке коктебельской свободы, а другое - сидеть взаперти. Мы уже прослушали крамольную лекцию правозащитника Икс о презумпции невиновности, повесть Зэт о франкмасонах в сибирском обкоме и фортепьянный концерт Игрека, который, распатронив нутро рояля, играл всеми своими сорока пальцами не на клавишах, а на струнах... Мы, наконец, провели с Тоней интенсивное перемирие, полное солнечных взрывов и умопомрачительных провалов. Лишь тетка вела себя разумно и, покончив с дневными экзерсисами (Дебюсси) и очередной главой "Александрийского квартета" (мучительное тормошение словаря), пилила дрова на зиму.