Страница 34 из 80
Задумавшись, он не сразу даже сообразил, что вышел на берег реки. Тут повсюду между кустами ивняка и черемухи были пробиты узкие тропы, по ним на водопой пастухи пригоняли скот.
Слегка поскрипывали хромовые сапоги, подарок Васенина. Тимофей ступал осторожно, боясь напороться голенищами на острый сучок.
Во Владивостоке и окрест него жесткий, сыпучий щебень. Оголенные сопки летом пышут тягостным зноем. Низенький дубнячок и орешник почти совсем не дает тени, земля там не пахнет так пьяно и нежно. А на Кирее было и еще лучше, чем здесь. Там все было свежее, непритоптаннее.
И Уда во сто раз светлее Одарги. Она не перекатывается лениво через камни, как эта, она пробивается через них - упрямо, сильно и весело! Эх! Был бы, как прежде, родной дом у него на Кирее! Конец, не поехал бы дальше, в Москву! Вот так, потихоньку, побрел бы и побрел этими ночными, влажными тропами туда, к себе, насовсем...
Вдруг ему показалось среди удивительной тишины: кто-то плачет. Тимофей остановился, прислушался. Плачет. Сдержанно, редко и трудно, как, бывало, плакала мать в годовщину смерти отца, уткнувшись лицом в подушку. Тимофей знал: в эти часы к ней лучше не подходить.
И ему представилась кудлатая девчонка с угольно-черными, тоскливыми глазами. Она тогда от двора Голощековых побежала как раз в эту сторону.
Тимофей торопливо нырнул под один, другой куст черемухи, пряно пахнущей горечью.
- Люда!.. - позвал вполголоса. - Люда! Ты слышишь?
Она лежала ничком на крохотной полянке, концом одним примыкавшей к обрывистому берегу Одарги. Неясный свет луны едва проникал сквозь плотные заросли, решетчатые тени падали на плечи Людмилы.
Занятая своими горькими мыслями, девушка не сразу отозвалась на голос Тимофея. А когда поняла наконец, что зовут ее, стремительно вскочила, отпрянула в кусты.
- Кто? Кто? - спросила испуганно.
- Да ты не бойся! Это я - Тимофей.
Людмила молчала, отступая все дальше, в глубь куста. Тонкие сучочки похрустывали у нее под ногами.
Никакого Тимофея она не знала, не помнила. Но видела сейчас при луне это один из тех двух военных, которые вошли в дом Голощековых. Зачем он пришел сюда, вслед за нею? Как разыскал ночью, в стороне от дороги? Зубы у нее постукивали от страха и пережитого волнения.
- Люда!.. Погоди, ты... Да погоди, не бойся, говорю... Бурмакин я Тимофей... Провожал вас через тайгу. Тогда, зимой...
- Чего тебе надо? - через силу выговорила Людмила.
О какой зиме говорит он? И кого это "вас", куда провожал?
- В войну... Ты больная тогда была. А я провел ваш отряд через тайгу. Сюда, к Худоеланской, до Миронова зимовья. У тебя отец - капитан Рещиков. И мать была, брат Виктор... А тебя потом ранили... Ну помнишь? Помнишь?
А-а!.. Да, да, конечно, вот это все очень хорошо помнит и знает она... Хотя словно сквозь бред или сон, а помнит, как ехали куда-то в санях, зарываясь в глубокие сугробы; как остановились в холодной и дымной избе на ночевку; как тошнило ее и стены качались перед глазами; как отчаянным, страшным голосом вдруг вскрикнула мать, Людмила потянулась на голос, и тут короткий огонек плеснул ей в глаза. А после уже ничего не было... Вот это все она помнила. А Тимофея? Нет. Тимофея она не знала.
- Да ты не дрожи, ты сядь, я тебе все расскажу, - убеждал Тимофей. - А хочешь - пойдем домой. Ну чего ты лезешь в черемуху? Я же тебя, не трону!
Она не хотела идти домой, она сейчас ничего не хотела, но слова Тимофея о Викторе, о родителях, об отряде белых, который провел через тайгу этот парень, заставили ее все же вымолвить:
- Чего ты расскажешь мне? Ну чего? Говори!..
И Тимофей стал по порядку ей рассказывать все.
А Людмила, босая, с перепутанными, падающими на глаза волосами, стояла и угрюмо слушала, что говорит Тимофей.
Сначала ей все представлялось какой-то неправдой, лишь ловкой выдумкой этого незнакомого парня. Потом она внутренне стала с ним уже соглашаться: да, так, наверно, тогда и было! Потом и вовсе поверила в каждое его слово, в каждую подробность, рассказанную им. А ведь этого ничего не знали Голощековы. И во всей деревне этого никто не знал. Толковали все совсем по-другому...
Она стояла, держась похолодевшими руками за тонкие прутья черемухи. Стояла и тряслась от холода и жути.
Вот как! Отец, значит, был в полном беспамятстве, стрелял, совсем обезумев, в бреду. А мать сгорела в огне, может быть, даже еще и живая. И Виктор - неизвестно, увезен ли солдатами или замерз где-нибудь в той же тайге. А отца ее солдаты наверняка в пути бросили, не такие с ним ехали люди, чтобы о больном позаботиться...
Вот как! Она, выходит, только одна и осталась из всей семьи жить на свете. Ах, почему отец не застрелил и ее насмерть!..
Рассказывая, Тимофей ничего не сглаживал и не приукрашивал. Он понял сразу: именно правда, пусть самая горькая, но только чистая правда нужна Людмиле, если до этой ночи она не знала ее. Выплачется сейчас человек, переможется - и успокоится. А главная боль уже останется позади, как осталась позади у него, у Тимофея, с той поры, когда выплакал он свои мальчишечьи сухие слезы над холодным телом матери, застреленной Куцеволовым.
Об этом он тоже все рассказал.
- А папа мой?.. - спросила Людмила.
Замерла в ожидании. Ведь людская молва в расправе на Кирее обвиняет как раз ее отца.
- Нет. Я же сказал - Куцеволов, я знаю. Да ты сядь, ну сядь же. Тимофей потянул ее за руку, холодную, отяжелевшую, оторвал от куста черемухи.
Они вышли на открытую полянку, в лунный свет. Сели на обгоревший с одного конца обрубок бревна, выброшенный сюда вешним половодьем. Одарга была близко, бурлила и плескалась в камнях. Сбоку, у плеча Тимофея, дыбились высокие, пахучие зонтичники.
- Тебе здесь плохо живется?
Он знал, что зря спрашивает, только бьет человека в самое больное место. Разве оказалась бы здесь Людмила ночью одна и в слезах, если бы ей хорошо жилось? Разве сидела бы сейчас как деревянная? И разве сам Тимофей не слышал, что и как говорят о ней Голощековы? Знал все это и все же почему-то спросил. Он очень много рассказал ей о себе с полной доверительностью, пора наступила спросить, хочет ли и она ответить ему такой же откровенностью.
Людмила молчала, короткими, маленькими толчками все больше и больше запрокидывая голову назад. И вдруг припала к Тимофею, тонкими пальцами крепко вцепилась ему в плечо.
- "Белячкой" зовут... Всем ненужная... - глухо проговорила она. - Будто виновата, что осталась тогда живая... А теперь боюсь... И дома у них оставаться... И боюсь... в Одаргу кинуться...
Опять застучала зубами. Тимофей чуть-чуть толкнул ее локтем: все понимаю, не надо больше.
Он чувствовал, как Людмилу колотит, встряхивает нервная дрожь. Ко всему еще девушке холодно. Она босая, и платье отволгло от росы. Мягко, бережно свободной рукой Тимофей притянул ее плотнее к себе. Еще и сам придвинулся. Заглянул в лицо, при лунном свете какое-то особенно бледное и усталое. Таким оно было и в тот зимний день, когда Тимофей со Своренем нашел Людмилу раненую, лежащую без памяти за печкой в доме Голощековых.
- Слушай, Люда, - проговорил он строго и торжественно. - Ты знаешь, мы с Виктором пообещали друг другу: будем как братья. Он не пошел со мной. А я бросил его в тайге одного. Этого я никогда не забуду. И не прощу себе. Я не знаю, почему тогда сказал: "Будем как братья". Мальчишки, друг другу сразу понравились. И я не жалею, что сказал тогда. Я жалею и мне стыдно, почему я ушел один. Ты веришь мне, что я жалею?
Людмила долго, в упор, разглядывала Тимофея холодными черными глазами. И не отодвигалась, сидела по-прежнему безвольная, приникшая к его плечу. Потом глаза Людмилы как-то враз потеплели, и по лицу пробежала светлая тень.
- Верю, - сказала она. - А Виктор всегда был трусом.
Тимофей сдвинул брови.
- Слушай, - заговорил с прежней строгостью и торжественностью, - я ведь теперь уже не мальчишка, я знаю твердо, что говорю. Вернись все назад, в те годы, и встреться я снова с твоим отцом, как тогда, на Кирее, - не повел бы теперь его через тайгу. Хотя и сейчас думаю: человек он был хороший. Но все равно он враг, потому что не бросил оружие, не перешел к нам, а командовал белыми. И бежал вместе с ними. Как человека я жалею его, а как врага и его считаю виновным во всем, что тогда было. Меру его вины не знаю, не судья. А с тебя-то за что же спрашивать? Не любят здесь тебя, понимаю: это и по праву и от сердца у каждого. Но другое понять никак не могу: не на тебя работают Голощековы - ты на них работаешь. Совесть-то человеческую надо иметь! Не овца же "на передержке" ты у них, в самом деле! Слушай, Люда, здесь я тебя не оставлю. Заберу от Голощековых. Если ты сама не струсишь, как твой брат. Поняла? Пошли!