Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 4



Не знаю.

Бывало, станем мы с двух сторон проволоки, смотрим друг на друга и разговариваем. Хотя какие там разговоры-то? А вот ведь разговаривали... Уж больно и мне-то, прямо скажу, было интересно с ним, иностранец ведь! У меня часы были трофейные, немецкие, он как-то увидел их, снял свои и ко мне:

- Ка-пи-тана, ка-пи-тана! Сисы, сисы!

- Ну и что "сисы"? - спрашиваю, думал, он меняться хочет.

А он их протягивает через забор: вот, мол, тебе часы, а сам на себя показывает, стучит в грудь и пальцами по ладони перебирает: "Я, мол, пойду к мадам..." - говорит и на руках будто качает что-то: "Вуа-а! Вуа-а!.." - ну, что у него где-то там "мадам" и ребенок, домой надо... Я говорю: "Э-э, милый мой!.. Нельзя. Часы-то себе оставь, мадам отвезешь, а это вот нельзя..."

Тут началась пантомима!

Он принялся канючить, но все жестами: "Ка-пи-тана! Ка-пи-тана!" Бормочет и руками показывает: "Ты и я - друзья! Помоги мне! Вот будешь обход делать... - Он изобразил, как я иду с караульными вдоль ограды, - а я..." он постучал себя по груди, лег на землю и пополз под нижний ряд колючей проволоки; подсунул голову и стал - уже с этой, с моей, стороны - озираться: вправо, влево, на меня и потом... Взгляд его устремился куда-то вперед.

Я невольно повернул голову в ту же сторону - там, сразу за дорогой, лежала ровная открытая земля, поросшая жухлым осенним бурьяном; вдали, у горизонта синели силуэты невысоких маньчжурских сопок.

"Что он там увидел?" - успел я подумать.

И обернулся - за оградой смеялась вся японская кухонная команда. Кунимодо уже поднялся с земли и смеялся вместе со своими солагерниками. Но те-то далеко у него за спиной, а этот рядом стоит, и в глазах у него вовсе не смех - вопрос. Напряженный и опаляющий. Я сделал вид, что разделяю это ихнее военнопленное веселье, для вида ругнул его и погрозил: брось, мол, эти свои шуточки!

Обернулось все хохмой и забылось.

Наши с ним "разговоры" повторялись почти ежедневно, как хорошо отрепетированный спектакль, представление. Солдаты - и наши, и японцысобирались вокруг, развлекались. У Кунимодо на кухне меч самурайский был: мы из кучи трофейной вытащили, отломили половину и ему отдали. Инструментов кухонных никаких не было, он им и мясо рубил, и капусту шинковал, и лучину строгал. А как народу побольше вокруг соберется, он схватит это бывшее офицерское холодное оружие за ручку - эфес-то у этого меча длинный, возьмется за него двумя руками и начинает!

Поставит этот обрубок прямо перед головой на протянутых руках, вдруг резко так закричит, сам себе что-то скомандует и этой саблей то вправо махнет, то влево! То ноги носками в разные стороны поставит широко, присядет будто, коленки прямо как стулья сделаются! То вокруг себя начнет вертеться! А саблей-то все машет и все какие-то команды кричит, резко так, коротко... Солдатики наши соберутся вокруг, со смеху за животы хватаются! Да и с ихней стороны, как только начинались наши с ним "собеседования", подходили группами, вокруг него толклись. Гогот, бывало, катится по обе стороны колючей проволоки.

Такой вот был парень...

Все остальные какими-то безликими казались, а этот уж больно был яркий, и мы, прямо скажем, не то что полюбили его, а как-то вот... поглянулся он всем. "Кунимодо! Кунимодо!.." - бывало, только и слышишь разговоров в караульном помещении. Конечно, все это не по уставу было, да ведь...

Война закончилась, мир на земле!

IV

Какое-то время прошло - август до конца, сентябрь, и где-то уже в конце сентября стало поворачивать к зиме; днями солнце еще светило, но ветры уже доносили сюда дыхание северных просторов - далеких и немилостивых. Подопечные наши помрачнели, домики-то у них - они же не отапливаются, а по ночам уже просто примораживает. Да и скучать, наверно, стали - в неволе-то...

И начались в лагере всякие процессы - "нежелательные".

Однажды на утренней поверке приходим мы с начальником караула, капитан был, и во время рапорта подходит к нам ихний командант, докладывает, а переводчик протягивает какую-то бумагу, свернутую в трубочку, перевязанную шнурком. Открываем - на русском языке написанная.

Начинаем читать:

"Ультиматум..."

"Ни фига себе!" - это я про себя, конечно.



А капитан-то фронтовик был, всю войну отдюбал - надоели ему эти враги! Немцы... итальянцы... румыны... японцы вот еще... Он их уж убивал- убивал! И они его тоже - били-били! Живого места на нем не осталось - четыре желтые колодочки за ранения, вся грудь в орденах! Надоели они ему, и злой был, и вообще такой уж человек нервный. Он бумагу эту читать не стал, передал мне, а переводчику говорит не глядя и сквозь зубы:

- Всем по баракам. Если через пять минут хоть одна собака здесь останется, пеняйте на себя.

Повернулся - и мы ушли.

Отправили эту бумагу в штаб полка, там читают.

Делают они нам заявление, "ультиматум", что, мол, "в лагере до личного состава дошли сведения о том, что командование гарнизона скрывает от военнопленных приказ Верховного Главнокомандующего Сталина, которым он объявил амнистию всем военнопленным бывшей Квантунской армии. И они требуют, чтобы сегодня до двенадцати часов ночи им этот приказ был объявлен и началась бы подготовка к отправке военнопленных на родину. В случае невыполнения этих требований они всем полком выходят из казарм и идут на колючую проволоку..."

Вот так.

В тот же час приехал начальник штаба дивизии полковник Оганесян, самый мрачный человек в гарнизоне. При любой погоде ходил в темной, почти черного цвета, шинели, в фуражке и всегда в черных перчатках, никогда мы его без перчаток не видели. И сам тоже черный, до синевы.

Молча осмотрел все и уехал.

V

Уехал он, а я подумал: "Добром теперь дело не кончится. Этот-то покруче нашего капитана окажется..." Подумал я так и вспомнил случай, бывший с этим полковником еще на марше во время боевых действий.

Шли мы тогда, как я говорил, с востока на запад вдоль КВЖД. И на четвертые или пятые сутки - днем, помню, дело было - остановился полк наш на привал. На холме в виду какой-то большой речки и моста через эту речку. И, как всегда, штаб дивизии в боевых порядках нашего полка: штабные машины рядом с нашей батареей.

И двух солдат из нашего дивизиона послали тогда к реке принести воды для полевой кухни. Взяли они по два взводных термоса, автоматы за спину закинули - и пошли. До моста было метров пятьсот, берег в других местах довольно крутой и заросший гаоляном, и к воде подойти удобнее всего было у моста. Там насыпь и берег у насыпи открыты. Ушли они, через несколько минут слышим: крики у моста, потом стрельба! Туда бросились человек пять из разведроты, и вскорости все вместе с теми двумя солдатами волокут пару связанных азиатов, одетых в черные китайские костюмы - куртку с кушаком и широкие в поясе шаровары с узкими у щиколоток штанинами.

Схваченные были уже избиты, в кровоподтеках.

Привели, докладывают:

- Диверсанты, японцы переодетые. На мосту под пролетом фугас устанавливали, шнур натягивали уже. Ребята-водоносы спугнули и задержали.

Вокруг пленных солдаты толпой, галдеж, крики, угрозы...

И тут появился полковник Оганесян, черный, в черных перчатках и, как всегда, в своей черной шинели. Хотя жара стояла страшная, дело было в августе. Допрашивали минуты две, не больше. Вопросы задавал и ответы переводил переводчик. Полковник молчал все время. Когда допрос закончился, тихо стало, только диверсанты эти несчастные свалились на колени, бьются лбами о землю и что-то скулят. Полковник помолчал не очень долго и, глядя куда-то на сопки поверх ихних голов, тихо и твердо произнес:

- Расстрелять.

Повернулся и ушел к штабному автомобилю. Солдатский круг расступился. Парни из разведроты (двое или трое?) увели японцев за сопку. Оттуда донеслось несколько коротких автоматных очередей.

Странно, конечно...

Но мы все, кто был как бы зрителем и свидетелем в этой сцене, полковника Оганесяна не осудили. Никто из нас. Злые мы были на них. За какую-то непонятную жестокость. Не отдельных японцев, а вообще - за жестокость японского военного духа, что ли.