Страница 8 из 9
С Маретиным Хижняк познакомилась в поликлинике, где они томились в очереди к участковым терапевтам, кабинеты которых находились рядом. Красавец Игорь поначалу совсем не заинтересовал Полину, так как с точки зрения внешности был совершенно безупречен, если не считать сильно покрасневших носа и глаз ввиду крайне запущенного ОРЗ. Когда же Маретин дождался ее выхода из кабинета врача и попросил «стать родной матерью» на время чересчур остро протекающего заболевания, некоторый интерес к нему у Полины пробудился. Дефект у нового знакомого был хотя и временным, но ярко выраженным, а потому в течение болезни его вполне можно было посчитать конюхом и подарить ему себя.
Накушавшийся жаропонижающих таблеток Игорь неожиданно оказался так хорош, что Полина готова была не только дарить ему себя и по выздоровлении, но еще и что-нибудь приплачивать, только бы он от нее за ненадобностью не отказался. В конце концов, эта новая и такая необычная для нее привязанность вытеснила из Полининого сознания все извращенные фантазии насчет конюха и императрицы. Она впервые по-настоящему полюбила.
Маретин оказался разведенным, а потому настолько ученым и битым жизнью, что вступать в новый брак не имел никакой охоты. Полина и не настаивала. Она целых пять лет была счастлива тем, что любимый человек рядом. Игорь никогда не говорил ей о любви, но она нисколько не сомневалась в ее наличии. Он столько раз доказывал ей свою любовь самыми разными способами и вдруг… Что же она, Полина, упустила? Чем же та, другая, лучше ее? И что теперь делать? Неужели придется поступиться принципами?..
В отделе, конечно, долго судачили о том, что Римма Брянцева подлой змеей вползла в душу Юрию Николаевичу Егорову, который раньше ни в чем предосудительном замечен не был, и разрушила тем самым здоровую и крепкую ячейку общества. Мариванна Погорельцева утверждала, что Брянцева специально выпендрилась и купила Егорову в подарок жужжащую электрощетку, потому что иначе начальник и не думал замечать Римминых поползновений, которые ей, прозорливой Мариванне, были очевидны уже очень давно. Еще на Новый год Брянцева пришла в отдел в очень короткой юбке и нарочно резала колбасу прямо перед носом Юрия Николаевича, который к такому поведению женщин отдела совершенно не привык, а потому был ошарашен. А от ошарашенности один шаг до… тем более когда в руки суют абсолютно ненужную, да еще и вызывающе красную электрощетку.
Римма невозмутимо ходила на работу в той самой новогодней короткой юбке, и сотрудники в конце концов привыкли и к юбке, и к отсутствию широкого обручального кольца на пальце Егорова. Поднатужившись, даже Мариванна притерпелась к тому, что начальник отдела на собственной машине не только подвозит Брянцеву домой, что еще куда ни шло, но и привозит ее на работу. Иногда Погорельцева подходила к Римме и просила: «Подпиши у своего заявку на картриджи и бумагу для принтера. Он тебе не откажет».
Римма безропотно носила Егорову на подпись и заявки, и чужие заявления, но, в отличие от сотрудников, привыкнуть к тому, что у нее особые права на начальника, никак не могла. Ей все время казалось, что вот-вот пробьют какие-нибудь часы, и «Ауди» Егорова превратится в тыкву, а она, Римма, – опять в уныло-бледную особу, каковой являлась до памятного Дня защитника Отечества.
– Почему ты так и не вышла замуж после развода? – однажды спросил ее Егоров. – По-моему, прошло уже много времени с тех пор…
Времени с тех пор прошло действительно много – около восьми лет. Римма признала:
– Да, я развелась давно.
– И что? – Егоров явно тоже хотел все про нее знать.
– Понимаешь, я сама виновата, что так все получилось…
– Ты не могла быть виновата, – сказал Егоров и поцеловал ее в висок. – Ты самая лучшая из всех женщин, которых я когда-либо знал.
От этих слов у Риммы защипало в носу. Она ткнулась ему в грудь и прошептала:
– И я люблю тебя, Юра… если бы ты знал, как я тебя люблю… Только я действительно виновата. Ты же знаешь, у меня не может быть детей, я тебе говорила… А он… ну, мой муж… он очень хотел ребенка. Я лечилась, и все безуспешно. Он утешал, говорил, что еще ничего не потеряно, что надо надеяться… Он был терпелив и даже нежен, а мне казалось, что он со мной живет из жалости, и я… В общем, со мной начались истерики. Я подозревала его в связях с другими женщинами… Я замучила его, Юра… Не он меня, а я его… Как хорошо, что у тебя уже есть сын…
– Я любил бы тебя все равно…
– Нет! – Она вскинула на него сочащиеся слезами глаза. – Ты даже не можешь представить, как отвратительно я себя вела! Я пыталась все перевернуть… будто бы это он виноват, а я страдаю… В общем, никто не смог бы этого вынести, а он… он терпел… И я пошла в загс и подала заявление о разводе. Он забрал его, а я снова… А потом, в общем, я не хочу больше рассказывать… – И Римма разрыдалась.
– И не надо, – сказал он, прижав ее к себе. – Не рассказывай… все уже в прошлом…
А она все плакала и плакала. И уже вовсе не потому, что было стыдно или больно вспоминать, а потому, что это так уютно – плакать у него на груди, прижиматься мокрой щекой к его рубашке, сквозь которую она чувствовала его кожу. Так сладко слышать слова утешения, сочувствия и бесконечные уверения в сумасшедшей любви, несмотря ни на что и вопреки всему, а потом самой в тысячный раз говорить о безбрежности и беспредельности собственных чувств. Говорить до тех пор, пока слова не прервутся поцелуем, таким же сладостным, как только что прозвучавшие признания в вечной преданности. А потом, когда совсем отпадет надобность в насквозь промокших от слез рубашках и мешающих блузках, уже не думать ни о чем, не сожалеть о прошлом, не мечтать о будущем, а таять и растворяться в сиюминутном, единственно правильном и необходимом.
В тот вечер, когда Юра первый раз привез ее к себе, Римма, трепещущая и смущенная, не заметила, что обстановка несколько странновата для мужчины. Утром она с удивлением разглядывала старую тяжеловесную лакированную мебель, смешную пятирожковую люстру с белыми плафонами в виде колокольчиков и шторы с крупными бордовыми георгинами. Когда она бросила ревнивый и в то же время растерянный взгляд на трюмо, уставленное разноцветными коробочками и вазочками, Егоров рассмеялся:
– Я же говорил тебе, что после развода живу в квартире Анечки! Ты ее видела у мамы… Ну! Вспомнила?
Римма действительно вспомнила пожилую женщину с толстой косой, уложенной на голове серебряной короной. Да-да… Юра что-то такое говорил, только она тогда не посчитала это важным. Потом Римма привыкла и к сливочно-желтому свету, сочащемуся из колокольчиков люстры, и к плюшевому покрывалу, и к георгинам на шторах, и к пустым коробочкам от старых духов, теснящимся у зеркала. Она с удовольствием и очень бережно вытирала с них пыль: с «Красной Москвы» с малиновой кисточкой на макушке, с почему-то не распакованной «Пиковой дамы», с коробочки с рассыпчатой пудрой. Иногда ей казалось, что она живет в начале шестидесятых, и у нее почему-то теснилось в груди, и даже хотелось вспомнить то, чего она никак не могла знать, поскольку родилась в семьдесят первом.
Вот и сегодня она любовно стирала пыль с вещей, принадлежащих Анечке. Эта женщина связана с Юрой, а все, что хоть как-то касалось его, было полно для Риммы особого смысла и значения. Старые душистые коробочки были трогательны, георгины на шторах – сентиментально-грустны, а тяжелая темная мебель внушала почтение и, казалось, обещала Римме, что их отношения с Юрой будут так же незыблемы и вечны, как эти буфеты, трюмо и шкафы.
Сам Егоров, как всегда по субботам, уехал к матери, посещать которую Римма отказалась наотрез. Он не настаивал, но, уходя, смотрел на нее долгим печальным взглядом, будто просил перестать дуться и простить наконец больную старушку, чтобы между всеми, кто ему дорог, установилась бы полная гармония. Римма обнимала его за шею и жарко говорила о своей любви, о том, что с нетерпением будет ждать его возвращения, и он откликался так же страстно и уже никуда не хотел ехать, и ей приходилось буквально выставлять его за дверь.