Страница 1 из 43
Клиффорд Саймак
Исчадия разума
Глава 1
А я все вспоминал своего старого друга и слова, что он сказал мне в последний раз, когда я его видел. Это было за два дня до того, как его убили — убили прямо на шоссе. Во время катастрофы там было машин не меньше, чем всегда; его машина превратилась в искореженную груду металла, и следы покрышек рассказывали, как это случилось, как он врезался в другую машину, внезапно вынырнувшую со своей полосы ему наперерез. Все было ясно, кроме одного: та другая машина бесследно исчезла.
Я пытался выбросить загадку из головы и думать о чем-нибудь еще, но проходили часы, бесконечная бетонная лента разматывалась мне навстречу, мимо мелькали весенние сельские пейзажи, а память нет-нет да и возвращала меня к последнему вечеру, когда мы с ним виделись.
Он сидел в огромном кресле, которое, казалось, того и гляди поглотит его, засосет в глубину своих красно-желтых узоров, — сморщенный гном, перекатывающий в ладонях стаканчик бренди и посматривающий на меня снизу вверх.
— Сдается мне, — говорил он, — что мы в осаде. Нас обложили наши собственные фантазии. Все наши вымыслы, все уроды, каких мы напридумали с тех времен, когда первобытный человек сидел скорчившись у костра и вглядывался в черноту ночи за порогом пещеры. И воображал, что может таиться там во тьме. И ведь, конечно, знал про себя, что там на самом деле. Кому, как не ему, было знать — ведь он был охотник, собиратель трав, первопроходец в царстве дикой природы. У него были глаза, чтобы видеть, и нос, чтобы ощущать запахи, и уши, чтобы слышать, и все эти чувства, скорее всего, были куда острее, чем у нас сегодня. Он помнил наперечет все и всех, кто и что может прятаться во тьме. Помнил, знал назубок и все-таки не доверял себе, не доверял своим чувствам. И его крохотный мозг, при всей своей примитивности, без устали лепил новые формы и образы, измышлял иные виды жизни, иные угрозы…
— И ты думаешь, мы не лучше? — спросил я.
— Разумеется, — ответил он. — Наши вымыслы на другой манер, но не лучше…
Сквозь открытые двери в комнату залетел ветерок и принес с собой слабый аромат весенних цветов. И вместе с ветерком донесся отдаленный рокот самолета, совершавшего круг над Потомаком перед тем, как приземлиться на другом берегу.
— Мы теперь придумываем другое, — продолжал он. — Тут есть о чем еще поразмыслить. Мы, пожалуй, не придумываем нынче таких страшилищ, как в пещерные времена. Те были страшилищами во плоти, а нынешних, каких мы вызываем к жизни сегодня, можно бы назвать умственными…
У меня осталось подозрение, что он был готов развить свою диковинную концепцию и сказать больше, гораздо больше, но как раз в эту минуту в комнату ввалился Филип Фримен, его племянник. Филип, сотрудник Госдепартамента, горел нетерпением поведать странную и забавную историю про одного высокопоставленного чудака, пожаловавшего в Вашингтон с визитом, а потом разговор перешел на какие-то иные темы, и о том, что люди попали в осаду, уже не упоминалось.
Впереди замаячил указатель, предупреждающий о съезде на Старую военную дорогу, и я сбросил газ, чтобы вписаться в поворот, а как только очутился на старой дороге, пришлось тормозить еще решительнее. Я проехал несколько сот миль, делая не меньше восьмидесяти миль в час, и теперь сорок казались черепашьей скоростью, — но для такой дороги, как эта, и сорок было слишком много.
Я, честно сказать, давно забыл, что на свете есть такие дороги. Когда-то покрытие было гудроновым, но на многих участках гудрон потрескался, наверное, по весне, когда таял снег, потом трещины залатали каменной крошкой, а она с годами стерлась в порошок, в тонкую белую пыль. Дорога была узкой изначально и еще сузилась оттого, что с обеих сторон обросла густыми кустами, кусты сжимали ее как изгородь, всползали на обочины, и машина словно плыла в тени листвы по извилистой мелководной канаве.
Шоссе шло вдоль гребня, а Старая военная дорога с места в карьер нырнула вниз меж холмами — такой я и представлял ее себе по памяти, хоть и не помнил, чтоб уклон был таким крутым и начинался сразу же, едва я съехал с верхней бетонки. А впрочем, бетонку, по которой я только что мчался, перестроили и превратили в шоссе лишь несколько лет назад.
Другой мир, — сказал я себе, и это, конечно же, было именно то, чего я искал. Правда, я не ждал, что другой мир охватит меня так внезапно, что для этого будет довольно просто-напросто свернуть с шоссе. Да и попал ли я в другой мир? Не вернее ли, что мир здесь не столь уж и отличен, просто у меня разыгралось воображение и я увидел его таким в силу самовнушения: предвкушал, что увижу другой мир, вот и увидел.
Неужели и вправду Пайлот Ноб нисколько не изменился? — задал я себе вопрос. Казалось почти невероятным, чтобы городишко мог стать иным. Судьба не давала ему такого случая. Все эти годы он лежал вдали от больших событий, они не затрагивали его, обходили его стороной, так зачем ему было меняться? «Но вопрос, — признался я себе, — вовсе не в том, сильно ли изменился Пайлот Ноб, а в том, насколько изменился я сам…»
И почему, — задал я себе еще вопрос, — человек так тоскует по прошлому? Ведь знает же он — знает даже тогда, когда тоскует, — что осенней листве никогда уже не пламенеть так ярко, как однажды утром тридцать лет назад, что ручьям никогда больше не бывать такими чистыми, холодными и глубокими, какими они помнятся с детства, что по большей своей части картинки такого рода остаются и останутся привилегией тех, кому от роду десять лет.
Наверняка можно бы выбрать добрую сотню мест, и притом более комфортабельных, где я точно так же обрел бы свободу от треска телефона, где мне точно так же не пришлось бы вязать узелки на память и клятвенно обещать во что бы то ни стало поспеть к определенному сроку, где не надо было бы спешить на встречи с важными шишками, представляться умным и хорошо информированным и приноравливаться к сложным привычкам окружающих, к тому же усложняющимся день ото дня. Есть сотня других мест, где нашлось бы время думать и время писать, где позволительно не бриться, если не хочется, где можно одеваться кое-как и ни одна живая душа этого не заметит, где можно, если вздумается, удариться в лень или в беспечность, можно не слушать новостей, можно не играть ни в ученость, ни в остроумие, а вместо этого предаться беззлобным сплетням, не имеющим ровно никакого значения.
Сотня других мест — и все же, когда я принимал решение, у меня, в сущности, не было и тени сомнения в том, куда я поеду. Может статься, я чуть-чуть дурачил себя, но это само по себе доставляло мне удовольствие. Я бежал домой, но не признавался себе, что бегу домой. Ведь знал же я, знал на протяжении всех долгих бетонных миль, что такого места, какое мне рисовалось, нет и никогда не было, что годы сыграли со мной шутку, обратив реальность в набор обольстительных иллюзий из тех, что одолевают каждого из нас, едва вспоминается юность.
День клонился к вечеру уже когда я свернул с шоссе, а теперь дорога проваливалась все глубже меж холмов, и по временам ее застилала тяжкая тьма. Сквозь густеющие сумерки поодаль, в укромных долинках, светились мягкие белые шары фруктовых деревьев в цвету, а порывами до меня долетал и их аромат, — очевидно, они росли не только поодаль, но и много ближе ко мне, просто были скрыты от глаз. И хотя вечер едва вступал в свои права, мне казалось, что я улавливаю еще и странное благоухание тумана, поднимающегося с сочных лугов по берегам извилистых речушек.
Годами я твердил себе, что помню местность, где очутился сейчас, наизусть, что она впечатана мне в душу с детства и стоит лишь попасть на старую дорогу, как я найду Пайлот Ноб безошибочно, чутьем. Однако теперь у меня возникло подозрение, что я ошибался. Потому что мне до сих пор не случилось опознать ни одного конкретного дерева, ни одного камушка. Общие контуры местности — да, они были точно такими, как помнились, но ничего более определенного, чтобы я мог ткнуть пальцем и воскликнуть: вот, наконец-то я понял, где нахожусь, — ничего подобного не попадалось. Это раздражало, а, пожалуй, и унижало, и я поневоле усомнился: та ли это дорога, что ведет в Пайлот Ноб?