Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5

Ты говоришь, что дашь нам за это разные вещи, чтобы мы украсили себя, наших женщин и утолили жажду. Я не знаю вещей, которые ты хочешь мне дать, но мне и не надо их знать. Разве тебе не понятно, что не может быть таких вещей, какие нужны мне, а имел бы их ты, а не я? День и ночь каждому дают то, что ему нужно. И давая, ничего не просят взамен. Ибо нет дара в том, что отбираешь обратно. Они одаривают только за то, что мы живем. Разве ты не понимаешь этого? Такой же человек, как мы, что ты можешь прибавить к их дарам? Свое тело - единственное, о чем скажешь: мое? Но оно не нужно нам. Оно никому не нужно, кроме тебя. И ты еще беднее нас, ибо тело у тебя не имеет даже цвета, и ты вынужден прикрывать его!

Взгляни, вот я хочу есть, и ветви наклоняют ко мне свои плоды. Большего мне не надо. В плодах и побегах зреет вино для наших юношей, чтобы они были неустрашимы. Что прибавишь ты?

Ты сказал: вот украшения для женщин, чтобы слаще казалась их любовь. Но разве те, что ты принес, прекраснее раковин и цветов? Легких опахал бабочек и огня заката? И разве тобой сделаны главные украшения девушек - их глаза, и узкие ноздри, и горячие груди, и твердые бедра? Оглянись, вот юноши и девушки. Они молоды, и юноша избирает девушку. Он вплетает ей в волосы лепестки. Солнце светит им, и они веселы. Они кружатся, не видя никого, кроме друг друга. И на закате он поведет ее в лес. Они будут любить друг друга, пока с ними останется счастье. Может быть, так будет всю их жизнь. А если нет, он еще найдет себе верную жену, а она мужа. Он поедет на рыбную ловлю, и прибой оближет ноги жены, ожидающей на рифах. Она намаслит ему волосы, напоит соком кокоса и научит детей улыбаться отцу. Что прибавишь ты?

Ты сказал: "мой народ". Я не могу понять, что ты думал при этом. Если меня слушают во всех хижинах и шалашах, то это потому, что я лучше знаю, как жить мудро и справедливо. Я учу тому, чему научила меня жизнь. Старость - печальная вещь, но она постигла меня, как постигает всякого, и надо, чтобы не пропала даром та единственная выгода, которую дает она. Меня слушают потому, что, уча других, я говорю о них, а не о себе! Я ничего не прошу, как равно ничего не даю: старик ничего не может дать сильным и молодым.

Но я помогаю им взять то, что есть у них самих и чего больше нет у меня. Если бы я не делал этого, моя жизнь слилась бы уже с вечным Ничем. Когда же старость поглощает силы кого-либо из слушающих меня, они перестают нуждаться во мне. Они уже сами, как я. Но им нечем гордиться и незачем сожалеть о них: ибо ни гордости, ни жалости не подлежит то, над чем не властен человек. И когда исполнится срок моей жизни, один из них, по согласию всех, заступит на мое место...

И если ты все это имел в виду, говоря "мой народ", то как же ты, не имеющий ничего, предлагаешь, чтобы я заставил моих сограждан, богатых всем, бросить тебе свое достояние - свою свободу, свою радость, свою жизнь, то есть совершить поступок бессмысленный и безрассудный? Может быть, я кажусь тебе сумасшедшим; но разве ты думаешь, что один безумец может сделать безумными сотни не потерявших разума?

- Уходи же, чужестранец, лишенный цвета! Я сказал все. Уходи и подумай о простых вещах, которых не видит твой затуманенный взор. Мы попросим великое море быть благосклонным к тебе на твоем пути.

Старец умолк. Невозможно выразить, что я почувствовал, услышав под сенью лиан бессмертные принципы "Кодекса природы", начертанные, как рассказывают, золотым пером Дидро, - мне не забыть, пусть случайного, рукопожатия этого человека под вашим гостеприимным кровом!*

Ошеломленные, мы не шелохнулись. Нужно ли добавлять, что многие из нас в душе возблагодарили Создателя, уберегшего счастливых детей блаженного острова от бесчеловечной руки работорговцев-англичан. О, если бы я мог навсегда остаться тут, сбросив оболочку белой кожи и бесполезное бремя культуры! Вашему чувствительному сердцу был бы любезен этот мир, где не отделяют "мое" от "твоего" и где не начиналась еще история, состоявшая, как говорит Греции, в том, что народы передали себя королям.

Между тем положение становилось запутанным. Сумел ли я внятно объяснить, что повлек бы за собой для нас поворот - прочь от Сезама с его уже растворенными вратами? Прочь от славы, богатства, удачи всей жизни! Подумайте: завершены скитания, впереди, з а в т р а домашний камелек. Сны о дивном минувшем и сбывшиеся мечты наяву. В с е. Н а в с е г д а. Вы знаете, что это для моряка? "Для меня и моих детей", - скажет он.

Следовало помнить, наконец, об интересах французской короны, осеняющей пути далеких странствий - ради познания неведомого и приращения сокровищ королевства торговлей и мореплаванием.

Ле-Кордек проявил неожиданное терпение. Напрасно прибегали к доводам - не нашлось неотразимых для старца. Оставалось дать слово силе вместо бессильной кротости. Я хотел бы опустить завесу. Пролилась кровь. Бесполезная кровь - мы располагали лишь ничтожной силой, ярость шторма не пощадила пороховых чуланов - к клочку суши в морской пустыне прибило искалеченное судно с экипажем, вооруженным хлопушками!

И все же этого было бы довольно, чтобы в Океании вас признали богом... или дьяволом. Но здесь... Страх не согнул позвоночника наконец-то покорившимся усердным работникам. Нет! Черные грибы дыма тщетно выросли над жалкими шалашами деревни. Остров вымер. Туземцы исчезли.





Б е с п о л е з н а я к р о в ь!..

А ночная тьма тучей ладей обступила корабль. Мы больше не решались ночевать на берегу. Отряды не смели углубляться в леса. Умолчу ли о негаданном? Я ошибся, воображая, будто лишь немногие из наших, изощренные в диалектике, поняли речь старика. Оборачиваясь, мы ловили косые взгляды. Матросы забывчиво пренебрегали самыми категорическими приказами. Мачта, которую укрепляли, вырвалась из гнезда, конец ее просвистел у головы Ле-Кордека.

И вот - через волны, хребты, дебри и пески я обращаюсь к вам. Друзья мои! Не слишком ли громко беседуем мы при бесшумных слугах? При земледельцах, возделывающих наши сады и поля? Даже при рыночных торговках? Что, если близок - пусть звучит это абсурдом - страшный день, который мы сами торопливо готовим, - день, когда - чересчур поздно! - слетит повязка с наших глаз?

Видите, какие мысли внушают Южный Крест и досуг моряка!

Итак, медлить у острова сделалось невозможно. Заспешили плотничьи топоры и кривые иглы парусинщиков. Офицеры не уставали подгонять. Нет места жалости к другим, когда презираешь собственную слабость. Мы должны отчалить, чтобы начать все сначала, по крохам, у побережий, облепленных европейскими кораблями, как мед мухами...

Теперь, когда все ушло в невозвратное, я и шлю вам письмо - горькая удача! - с капитаном одного из этих кораблей, тех, что опередили нас... Трюмы полны, капитан возвращается на родину, - тем труднее наполнить их нам, тем дальше она от нас!

Мне приходится упомянуть еще отчаянную "кухонную" вылазку, предпринятую Ле-Кордеком ради повара и его кладовой. В решающий час не жалели зарядов. Заговорила единственная пушка, сохранившая голос.

Последний возврат на борт. Поверка. Не досчитались одного. Он нарушил строжайший запрет не отлучаться из рядов. С мешком за плечами, размахивая свободной рукой, ослушник показался, когда уже захлопали паруса. Упал, поднялся, что-то выкрикивал. Никогда не забуду ледяного презрения, с каким глядел Ле-Кордек на заплетающиеся ноги человека, бежавшего изо всех сил, не выпуская мешка. Приготовившись скомандовать, я запнулся.

- Вы что, французский дворянин или... - с грубой угрозой, без обращения сказал Ле-Кордек. - Якорь!

Дисциплина на судне жестче, чем в осажденной крепости. По моему знаку младший офицер обнажил кортик. Люди взялись за рукояти. Заскрежетал ворот. Тяжелые звенья поползли на палубу, мокрые и лоснящиеся. Как фарш из мясорубки. Так я подумал в первый раз в жизни.

- Я покажу каналье! Я проучу всех каналий, - сквозь зубы пробормотал Ле-Кордек. Он думал о мачте, просвистевшей мимо его виска.