Страница 80 из 86
Дыхание его пересеклось.
- Никому про то не говорил я.
Через малое время он возвысил голос:
- Не съела меня муха мирская. Думал, есть оно во мне - это хотенье.
Негромкий возглас Гаврилы - он не слышал.
- Кто считал лета мои?.. Как на Дон прибег - сколько годков тому... Волей донской от всех бед спасаются. А тесно мне было во пустой степи. Не спасенья себе отыскивал... Еще по всей Руси путь лежал мне. Ратную жизнь испытывал. Под Могилевом-городом. На ливонской волне под Руговидом.
Прервал Ильин:
- Болховского-князя казнил за что?
Скрипнула лавка. Ильин был терпелив и дождался.
- Сам призвал его. Смирен был пред ним во всем. Казнил?
- Зимой, - подсказал Ильин.
С угрозой проговорил атаман:
- Мало тебе того, что слышал?
Ничем, ни звуком не помог ему Ильин. И еще уступил Ермак:
- Понял, стало? Понял?.. - он не подметил - почуял быстрый кивок Гаврилы, яростно вскинулся: - Молчи!
Теперь впотьмах раздался прерывистый его шепот:
- А всего не понять тебе. Иной еще был счет с Семеном-князем. На Дону зачался, на казачьем кругу, голодный круг собрал Коза. А под кручей будары, хлебом полны. Оттоль взошел он на майдан с гордыней, мальчишка, князь, каты на веки вечные не положили отметок на его хребте. Я оборонил его, распалился народ, по клокам его б разорвали... Тебе не упомнить, несмышленыш в те поры ты...
- Я не забыл.
- Не забыл?! Вишь, не забыл. Вот они, "веки вечные", - с тобой мы, Гавря... - Его голос потеплел от ласки. - Летучий ты пух, да носило тебя моим ветром!
Рука атамана легла казаку на плечо.
- Малых-то, ребятишек - много ль у тебя?
- Не ведаю, батька, как знать мне?
- Эх, Гавря, пушинкой и пролетишь, следа не врежешь.
Это была укоризна. Но долго ничего больше не прибавлял атаман. А Гаврила подумал о жизни о своей, о людях, носимых по ветру, как перекати-поле, и ему стало горько. Услышал неожиданно:
- А у меня жена была и сынишка рос. Один сынишка.
Изумленный, переспросил Гаврила:
- У тебя?
- Давно... сколько уж тому. А закрою глаза - и слышу журавль скрипит. Кры-кры, кры-кры. Колодезь там - подле самой избы. А за бугорком речка, песочек белый. Все кораблики пускал мальчонка - из осинки выдолбит, палочку приладит и пустит. Беленький рос, не в меня, знать, в мать.
- Кто ж была она?
- Аленкой звали...
- Померла?
- Нет, сам ушел. Той речкой и уплыл. Плакала, билась. Попрекала: иную избу, с иной хозяйкой искать иду. Слабое бабье сердце...
- Ты не жалей, - сказал Гаврила.
- Жалеть... Что она - жалость? А вижу, как вчера было: стоит - и уж ни слезинки, глаза сухи, ровно каменная. Ожесточилась сердцем... Мысок набежал, скрыл, одно слышно - журавль скрипит: кры-кры.
Он все возвращался к своему давнему.
- Жизни краю нет, пока дышит человек, - так думал я тогда. Ищи свое! Иди, Ермак. Ночью лежишь тихо, на небо смотришь: сколько звезд - и все будто одинокие, а приглянешься - разные. Прозваньям-то их прохожие, проезжие люди выучили, да мало тех прозваний: все под ноги глядит себе человек. Где я ни бывал, а, ясная ночка, подыму глаза - узнаю звезды. Одни они, значит, - только чуть повыше аль чуть пониже на небе.
Он замолчал, не перебивал, не мешал ему Гаврила.
- И решил я тогда: везде путь человеку. Надо будет - далече пойду, где русская душа не бывала - и туда дойду. Дойду и сыщу, чего искал. И отмщение найду за все - и за слабые те бабьи слезы, и за глаза сухие Аленкины...
- Знаю, за тобой шел, ты вел. Чтоб на просторе жить, на воле вольницей.
- Эх, - как бы с досадой отмахнулся Ермак. Долго молчал и, должно быть, хмурился. Вдруг сказал: - Города бы мне городить, Гавря!
Ильин тихо:
- Ты царство ставить хотел.
- Царство? - повторил Ермак. - Казачье мы вершили дело, а обернулось оно... Русь вот, за ним. Сама пришла и стала - накрепко. Не та она, что при отцах. Москва - не та. Вот и свершили иное, чем замахнулись. Да только иным, не мне его видеть. - Он вобрал воздуху в грудь, и голос его окреп. А пусть и по-боку нас, пусть же - князи-бояре... На час они, как Болховской-князь; пришел - и уж зеленую мураву телом своим кормит. Как глазом моргнуть - вот что они. И над тем, что свершили мы, они не властны. И над реками не властны, над землей, над простором лесным и над народом ему же нет смерти. Великую тропу открыли мы, первые проторили. А он, народ, пойдет за нами. Дальше нас пойдет. Тыщи несчетные двинутся, землю пробудят, украсят. Помянут нас, Гавря, и в ту пору скажут, что не пропала пропадом наша кровь...
Он говорил быстро, точно торопился все высказать до того как загорится утро и откроет его лицо.
В последний раз воспрянула сила Ермака. То, на что он решился, было еще дерзновеннее, чем все прежнее.
Он выслал с Мещеряком почти все войско. Сам остался с горстью людей в городе, теперь беззащитном.
Выбрал для этого темную ночь (то было спустя три месяца после начала осады).
Поодиночке переползали казаки через валы и стены. Мещеряк выпрямился. Тускло догорали татарские костры. Торчали вокруг них поднятые оглобли телег. Потянув носом воздух, Мещеряк приказал:
- Пошли.
Беззвучно миновали стан под Кашлыком. Черная тьма поглотила обложенный ордой карачи город Сибирь.
Мещеряк вел людей прочь от него, в Саускан.
Охрану у карачиных шатров перебили прежде, чем она успела схватиться за оружие. Казаки ворвались в шатры. Убили двух сыновей мурзы. Сам мурза едва ускользнул.
Шум боя донесся до орды под городом. Кинув стан, татары побежали на выручку к мурзе. Занималось утро. Казаки сдвинули повозки карачина обоза и отстреливались из-за них. Татарские лучники напрасно сыпали стрелами. До полудня татары пытались сбить казаков с холма. Но казаки били в упор, без промаха. Татарские воины падали у могил древнего ханского кладбища.
Тогда, не зная, сколько перед ними врагов, и боясь, что другое русское войско ударит им в тыл, из Кашлыка, татары побежали.
Ермак вышел из города. Со всеми казаками и стрельцами он кинулся преследовать бегущих. Он мстил теперь за Кольцо, Пана и Михайлова, за всех изменнически погубленных карачей.
Мурза Бегиш укрепился на высоком берегу озера, что тянулось вдоль Иртыша выше Вагая. Много карачиных людей пристало к Бегишу. Ермак не стал осаждать город. Казаки взяли его сразу яростным приступом.