Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 28



Когда я мечтаю о моих родителях, я все пытаюсь угадать их лица, но вижу их почему-то только со спины: два подростка - мама моя, пят-надцати лет, а рядом отец держит ее за руку... Я мечтаю о них. Об их сиротских песнях из подъездов панельных пятиэтажек угрюмого города Новосибирска, об их простуженных голосах, об их любви... Когда я смотрю фотографии, лица их видятся нечетко, как будто бы они умерли и решили исчезнуть отовсюду раз и навсегда... Они никогда не постареют, я уже старше их...

Любви нет, есть безделье, и есть привычка.

Должанский мне не нужен так же, как не нужна ему я в его тоскливой жизни. Два ненужных человека тянутся друг к другу, под казенным душем, то и дело оскользаясь на кафеле, только для того, чтобы всего лишь на миг поделиться своей нежностью и отчаянием. В этот час я могу сострадать ему до бесконечности, а потом мы даже не вспомним друг о друге, и когда он исчезает на неделю где-то в дворовых компаниях Соловья, у меня нет ни ревности, ни сожаления, одни только воспоминания о том, чего не было никогда...

Таких, как мы, - нет. Мы - чужой сон. Нас всех придумал какой-то художник, вот только на полотно не занес. Когда художник рисует карти-ну на ней сразу жизнь, независимо от его желания. Все мы с картины Попкова, убитого инкассаторами, все мы из "Шинели отца". Он нарисовал то-лько комнату на холсте, но тут же вне холста появился дом, в котором находится эта комната, и улица, на которой стоит этот дом, и жизнь в доме появилась, а ребенок с картинки вырос и состарился, и вот тогда-то, во время его унылой старости, мы все проходили под его окнами со свинцовыми лицами, с синевой на скулах, синевой у губ, и всех нас давным-давно убили...

О детстве.

Лето. Мне шесть лет. Я на балконе с Юлией и каким-то бородатым художником. Он показывает свою акварель: лоскутки с бубенцами, апельсин среди лоскутков и граненая рюмка с вином. "Завтрак Арлекина". На улице подростки запускают бумажного змея. И вдруг от ветра картинка падает с балкона и, показывая то рюмку, то апельсин на прощанье, плавно опускается на головы подросткам. Они сначала рассматривают ее, по-том мнут и кидают в траву и возвращаются к змею. Юлия с художником им что-то кричат, но они не слышат. Потом идет дождь, и я смотрю из окна, как растекается по картинке апельсин...

Тем же летом мы с Костей Котиковым звали Анжеллочку:

- Пойдем поиграем!

Или, если ее не было во дворе, мы поднимались к ним на четвертый этаж, звонили в обитую дверь их квартиры, и Костя Котиков смотрел своими круглыми глазами на мать Анжеллочки и просил тоненько:

- Здрасьте, а Анжелла выйдет?

И ее мать, счастливая оттого, что с Анжеллой играют другие дети, зва-ла в глубь их квартиры в дорогих коврах и хрустальных вазах:

- Анжеллочка, к тебе!

Анжеллочка выходила доверчиво на наши голоса в легких домашних тапочках с меховой опушкой, неуклюже проходила по коврам под нашими любопытными взглядами, шнуровала свои лечебные ботинки, а когда мы все выходили на улицу, она не знала, плакать ей или радоваться. Ей очень хотелось нашей дружбы, а нам с Костей Котиковым очень хотелось дружбы подростков из подъезда. Мы говорили:

- Ну, Анжелка, развязывай ботинки!

Она послушно расшнуровывала ботинки, потому что не знала, чем нас еще заинтересовать, а мы тут же звали подростков, они подходили с кривыми улыбочками, а мы с Костей Котиковым жадно ловили их внимание.

Однажды она сказала:

- Я больше не буду разуваться!



Мы просили:

- Ну, Анжеллочка! Последний раз!

А она говорила:

- Холодно!

А мы все просили ее и просили, глядя на подростков у подъезда, и она смотрела на них со страхом.

- Ну, пожалуйста! - умоляли мы.

- Ладно, - согласилась она наконец. - Давайте! Только без больших!

"Без больших" мы не хотели, Анжеллочка Городинова стала нам неинтересна, и мы перестали к ней приходить.

Бабка Марина: В моем детстве у нас дома все рассказывали: "...тетя Павлуша, тетя Павлуша...", а я ни разу ее не видела. Все девушки на-шей семьи мечтали на нее походить: "...эти туфли похвалила тетя Павлуша" или "...у нее юбка из такого же материала". И вот однажды она пришла. Невысокая. Слегка полная. Ее тело казалось мягким от полноты. В простом платье, и пахло от него легкими-легкими духами. У нее было маленькое, как мордочка куницы, лицо и прекрасные глаза. Такие черные, что казалось, вся радужка стала зрачком, и как будто бы эти зрачки напрямую общались с миром. Без слов. Сами по себе. Я тогда еще не могла объяснить свои ощущения, но я уже понимала, что она красива...

А сегодня бабка Марина сидела печальная и разбирала ящики серванта. Она достала альбом с фотографиями.

- Вот она, тетя Павлуша, - показывала она. - А вот я с Африканом... А вот папа мой... Мы с ним на рыбалке...

Она шести лет стояла на деревянном причале, а из лодки к ней протягивал руки молодой мужчина в гимнастерке со срезанными погонами, и здесь же на причале, перегнувшись через перила, стояла посторонняя девушка в простом платье с косынкой на плечах. Она увидела, что их снимают, и через плечо улыбнулась фотографу.

- Те, кто любили меня, - сказала бабка Марина, - давно умерли. Оста-лись со мной только на карточках. Я смотрю их карточки и вспоминаю их любовь. Фотографии для того и существуют, чтобы вспомнить миг счастья!

По воскресеньям Корнелий брал меня с собой гулять в сквер. Там у могилы Неизвестного солдата любили собираться за пивом старики. Дед подсаживался к остальным старикам, они, звеня медалями, наливали ему пива, и все говорили, говорили. А я ждала, когда же они отвлекутся от пива, и когда они отвлекались, наконец сдувала тихонечко пену из кружек. А потом приходил одноногий баянист и играл на баяне...

Корнелий как-то вспоминал, как в юности был проездом в Москве и случайно встретил дальних родственников. Как раз был Новый год, они его позвали к себе, потом переписывались несколько лет, слали ему письма, то в Сибирь, то на Дальний Восток, повсюду, где он служил. Потом они потерялись. Корнелий ушел в свою жизнь, они в свою.

- Единственные мои родственники в Москве, - говорил Корнелий сам себе, потому что никто его не слушал. Он сидел спиной к двери, держал руки над зажженным газом и говорил, по-старчески причмокивая, или как ребенок, у которого выпали молочные зубы: