Страница 9 из 13
У крыльца Проичка спрыгнула и пробежала в дом. Василий покосился на камень, усмехнулся и привязал лошадей. Проичка летела по темноватым покоям. Она заглядывала в углы, отворяла шкапы и двери и очутилась, наконец, в высоком прохладном зале. Здесь висела картина ей хорошо знакомая; в Москве на нее любовалась Проичка, бывая у бригадирши. - "Одиссей, привязанный к мачте, слушает сирен". Проичка вдруг задумалась, обессилев. Крылатые девы на полотне задышали, запели их голоса и лиры. Одиссей сходит с корабля и приближается к ней.
Проичка перекрестилась.
Грянул громовой удар. Картина свернулась с треском: вместо Одиссея стоял, шатаясь, обугленный Василий. Из вытекших глаз струился синий огонь; страшные зубы блестели. Рухнувшись, он рассыпался легким пеплом.
Вбежал Владимир, бледный, сияя от счастья. Он бросился к Проичке и обнял ее.
Вместе они подошли к коляске. Елпифидор Сергеич раскуривал трубку.
- Что же ты, жених, пуля в лоб, куда девался?
- Простите, дядюшка, дело было.
Отъехали. Пифик повернулся на запятках.
- Сударь, извольте поглядеть: за нами шибко горит.
Над усадьбой расплывалось облако тяжелого дыма.
1918
ЯБЛОЧНЫЙ ЦАРЁК
I
Под самое под утро, как вставать, Василию Иванычу Хлопову пригрезился сон чудной. Стоит это будто он у себя в саду, а кругом все яблоки, да все спелые да большие; так и виснут, так и тянутся к земле с жирнолистных тяжелых веток: насилу подпорки держат. И залюбовался яблоками Василий Иваныч. Вдруг, видит он, одно яблочко спрыгнуло тайком в траву, за ним другое, третье; покатились, шурша, прямо под ноги хозяину, будто живые; отовсюду сыплются, жмутся, встают, подымаются ряд за рядом, все выше, выше; вот окружили, стиснули, не вздох-нуть: с головой засыпали, душистые, теплой грудой. Пробудившись, охнул Василий Иваныч, очнулся, ан это Аксюша прижала его ненароком во сне сладкой наливной грудью. Луч из-под занавески по спальной заерзал, серебряный луч, холодноватый: хоть и хорош, видно, будет день, да уж жаркой летней истомы от него не дождешься: миновала. Набросив на пышные плечи сарафан, босиком прошлепала Аксюша в прохладные сени: пора вставать.
Василий Иваныч потянулся на скрипучей нагретой кровати, зевая; разлепил еле-еле заспанные веки. Голова у Василия Иваныча круглая, румяная, с седыми волосами ежом; сам он пухленький, коротконогий, как есть купидон. Что Василий Иваныч барин добрый, это всякий скажет, только что бабник лютый, одна беда. Ни одной юбки не пропустит. Ежели своя крепостная приглянется, так возьмет; соседскую купит либо украдет; вольную деньгами, а то нарядами прельстит. Любую бабу лисой обойдет, а своего добьется.
Малость полежав, нащупал Василий Иваныч на столике серебряный в виде чеканного греческого шлема колокольчик и позвонил три раза. В спальную тотчас вбежал казачок Ягутка, шустрый малый в серой куртке с патронами на груди. Первым делом Ягутка оконную занавеску сдернул. Солнце плеснулось в стекла. Лосьи черепа с ветвистыми рогами глянули со стен; ниже, под ними, на медвежьих шкурах блеснули ружья, кинжалы, пистолеты. В переднем углу образной семейный кивот с зеленой лампадой. И всюду яблоки: по углам, и на подоконниках, и в корзинах, и прямо на полу; все крупные, свежие, и дух от них чудесный. Дышать привольней, когда яблоков в доме много: в груди будто ветер веселый ходит.
Потом Ягутка, черненький и проворный, как мышь, туфли насунул Василию Иванычу на ноги и на дебелые плечи халат татарский накинул. Забегала бритва, скрипя по серой щетине. Ягутка бреет Василия Иваныча, а сам все посматривает да ждет, не заговорит ли с ним барин. Но барин помалчивал, и, только когда одеколоном обтер ему казачок круглое лицо, Василий Иваныч кивнул на осевшую с жесткими сбритыми волосками мыльную пену.
- Оставь.
Якутка ухмыльнулся:
- Слушаю-с. Прикажете к обеду?
Василий Иваныч поднес, задумчиво улыбаясь, к носу казачка пухлый свой палец с железным масонским перстнем. Смешливые морщины поползли к нему на румяный лоб.
- Тебе ведь пятнадцатый пошел, Якутка?
- Шестнадцатый, сударь.
- Женить тебя, братец, пора. Желаешь?
- Воля ваша.
- Аксюшу посватаю за тебя. Что?
- Так-с, ничего.
- Небось, не женю. Женатый что за слуга? Проживешь и так.
Ягутка вздохнул.
- Пожалте чай кушать.
Василий Иваныч неслышно в туфлях прошел через сени на крытую узкую террасу. Хоть дом и не больно велик, да хороши зато кладовые: каменные, просторные, всякого добра вволю. Покойный родитель Василия Иваныча, генерал-лейтенант Хлопов, сражался с французами в двенадцатом году и награжден был от Благословенного по заслугам. Дом этот он построил и прожил здесь целый год. Да никак привыкнуть не мог генерал к деревне, скоро заскучал и в Питер собрался с сыном; там и помер за зеленым столом, держа в простреленной под Бородином руке вистовую марку. Василий Иваныч перевез родительский гроб в деревню; думал было тотчас вернуться в столицу, доучиваться хотел, да отложил сперва на годик, там на другой, а потом и вовсе рукой махнул. Так день за днем, год за годом, глядь - и прошмыгнуло ровнехо-нько сорок лет. Что ж? Сказать правду, даром, что ль, жил в вотчине Василий Иваныч? Сад-то какой развел, другого не сыщешь такого по всей губернии. Яблочным царьком недаром слывет в округе. "Хлопов? какой еще Хлопов? Василий Иваныч? А, так ведь это наш яблочный царек! Да". Смотрит на свой сад Василий Иваныч из-за точеных перил, пускает самодовольно синие кольца Жукова из черешневой длинной трубки.
Сад, раскинутый на двенадцать десятин, весь искрился и сверкал под солнцем. В весеннюю пору трепещет он под лебяжьим, нежным, как одуванчик, пухом и белеет издалека, будто вымазанный сметаной. В майский полдень, не шелохнувшись, замрет в истоме, а над ним так и стонет, так и журчит, распевая, жаркий пчелиный гуд, и переливами сладкими ветер, вея, мчит от него воздушные, дышащие медом волны. К лету ближе начнет сад темнеть, румяниться, загорать, станет голубоватым, голубым, синим, сине-лиловым, а там незаметно расцветится весь белыми и красными полосами. Но нет лучше времени, как сейчас: яблоки все до единого поспели и налились сластью; тяжелый апорт сквозит расплавленным янтарем, румянец на красном наливе рдеет, как у новобрачной, круглый анис будто облит кровью, и крепкая зелень антоновки засмуглела, а в украинский сочный мАлет солнце, брызнув горячим пурпуром, застеклило застывшие ярко пятна матово-белой кожей. За ленивыми листьями яблоки, те, что постыдливей, прячутся, тайком улыбаясь хозяину, как красные девицы, а другие напоказ обнажают смело свою красу. И дрожит, переливается сад под зеркальными утренними лучами, и далеко, куда глаз ни хватит, в светлой тишине все те же нежные колышутся переливы, все тот же пурпур, и отблески, и сверканья, и ярь медяная, и золото, и янтарь.
II
На террасу вынес расторопный Ягутка чаю на подносе. Василий Иваныч, поглаживая мягкие щеки, пыхнул раза два из трубки, передал ее казачку и прихлебнул.
Тут зазвенел вдруг издали откуда-то развеселый колокольчик, тонкий, как стеклянная трель; утихнув на миг, залился и опять пропал; вот, вынырнув снова, звякнул заливисто и засмеялся ближе.
- Дормидонт Петрович приехали, - заметил Ягутка.
Колокольчик будто пригоршней мелкого серебра по стеклянной доске ударил; гулко жужжат веселыми шмелями басистые глухари; кучер, видать, своего дела мастер: на всем ходу придержал кнутовищем зычный колоколец, и под медовый хохот бубенчиков рьяная тройка вкатила на барский двор бережно и плавно.
- Дормидонт Петрович, сосед дорогой! Здравствуйте! Ягутка, шевелись, братец! Чаю Дормидонт Петровичу!
- Нет уж, от чаю увольте, Василий Иваныч, - загремел, задыхаясь, Дормидонт Петрович Мухтолов, отставной майор, толстый и дюжий, в архалуке клетчатом и в красном гусарском картузе. Вылезши из коляски, майор разгладил любовно обеими руками огромные, до плеч, черные с желтой подпалиной, как два волчьих хвоста, усы, обнял хозяина и расцеловался с ним звонко.