Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 62

А они ей кричали теперь про всю ее жизнь, такую короткую и такую бесконечную...

С голодной военной зимы, которая первая осталась в сознании. И мамины запахи

-- горького пота, когда приходила с завода, и сладкой пудры, когда собиралась в клуб... и отца, приходившего украдкой и совавшего какую-нибудь ерунду, которой она потом дорожила долго и мучительно... а потом первого мальчика, которого пожалела... он был такой кудрявый и так стеснялся... а она почему-то нет... может, свою силу уже тогда чувствовала... и смотрела с первого раза на себя будто сверху -- самой противно было... а хотелось так улететь, чтоб елки внизу под полетом плоскими стали -- вышивками на ковре... и все... а не получалось... огорчало всегда что-нибудь... привередой сама себе казалась и плакала потом в подушку, не потому что достичь не могла, а потому что не могла приладиться, опуститься чуть пониже и простить, а не насмешничать, не издеваться, не куражиться... тогда бы, может, и ей простое счастье выпало... а она его не хотела...

Однажды осенью они шли с Игорем полем вдоль опушки, и солнце так сладко грело, как бывает раз в году, и то не во всякий -- надо уметь поймать этот день в удачное Бабье лето. И у сосенки на мху с сухими слезками на тоненьких волосяных ножках так сидеть было хорошо, обхватив колени и глядя в полупустую грибную корзинку... а он вдруг обхватил сзади и повалил... и она зашептала ему тогда:"Ты что же прямо тут... люди ходят... подождать не можешь?!..."И он молчал долго, ничего не говорил, а потом уж, после... когда опять поднялись, покачал из стороны в сторону головой, посмотрел в глаза и сказал: "Не-а! Никак... ты ж сама не можешь... а то разве я стал бы..." И она тогда первый раз подумала вдруг так отрешенно и трезво: может, и, правда, дура... как со стороны видно... а только теперь, после такого дня -все правильно... ничего не жалко... разве ради такого дня не побежишь на край света! Кто не побежит -- тому судьба другая... Когда мама умерла... отец к себе звал... не пошла... дом продала... ему половину денег переправила... оба они мучались... у обоих не сложилось... и она тоже думала про себя -- в них пошла... мама такая красавица была... ну, там дела другие... кто в их годы молодым был, слава богу, что жив остался... там такая коса гуляла...

Вот она смотрела на себя в зеркало и видела маму, и отца за собой сзади... и шопот их слышала своими детскими непонимающими ушами, и смех их счастливый... тесно жили... за занавесками... так на всю жизнь ей боль осталась и единственный страх -- в них пошла, и у меня так будет... все врозь... сама по себе. Как каждый...

Чайки кричат... и он сзади... его голос... и она положила руки себе на груди, так что соски в центры ладошек уперлись -- его ладони... а он сзади прижался всем телом, и сам переливается в нее весь... и словами... "Люся... Люся... Люся... слов нет... не могу сказать, Люся ... а если скажу

-- совру, будто роль затверженную... все слова чужие будут, потому что столько раз сказаны... зализаны, захватаны, перековерканы... Люся, Люся... "...о ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои черные под кудрями твоими; волоса твои, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской; два сосца твои, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями.Сотовый мед каплет из уст твоих... запертый сад, сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник..." И я буду пить его, только я... Она очнулась оттого, что не кричали чайки, и наступившая тишина разбудила не спящую ее... они сидели белой лентой на песке вдоль сырой полосы в свете угасающего вечера -- самое белое, чистое, верное, что осталось на свете... Пахло морем, дегтем, синевы вороньего крыла металлом... неожиданным холодом открытых ворот позади сцены, когда выносят декорации после спектакля... и она уходила туда вслед за ними -- в другую страну, где не кричат чайки... ТРЕТИЙ ЗВОНОК





Третий звонок теперь не давали. Неуловимо, миллиметрово сдвинулось его лицо за стеклом. Ей показалось, что это ее качнуло, но тень пробежала по его лбу , щекам, проплыла, и мертвеный белый свет бросился на глаза, на лоб, снова уступил место тени от проплывающего столба и... пошло, пошло медленно, бесшумно, неотвратимо вдоль перона это мелькание проплывающего мимо всего оставляемого здесь на его лице... и она читала, читала по нему, не отставая несколько секунд, а потом замерла и прикрыла ладошкой рот, чтобы не закричать, что все это неправильно, жестоко и напрасно... Теперь она шла по темным сырым улицам ноябрьским городом от Трех вокзалов по Садовой вниз через Сыромятники, по Яузе до устья, через мост, по зауженной забором стройки набережной Обводного канала. Тут она остановилась ровно напротив своих окон, темнеющих на другой стороне водной преграды, на том самом месте, где вчера еще он стоял и смотрел на нее через тюлевое прозрачное дуновение... словно во сне...

И он в это время ее длинного пути к дому, удаляясь от него, стоял у вагонного окна, и проходил вместе с ней весь путь, и тоже остановился на том самом месте...

Это и удивило их больше всего, даже поразило друг в друге с самого первого момента странного неожиданного знакомства на концерте, незначащего разговора, как обычно в первые минуты, но уже явно, удивительно четко обозначенного совпадения не только направления мысли, но выговариваемых слов, а потом и непроизносимых, но оттого легко исполняемых желаний... с первых слов, с первых провожаний, с первого вечера, первой ночи... Они не говорили этого ненужного -- ждал всю жизнь... будто мы вместе много лет... никогда хорошо так не было... -- потому что это было совершенно напрасно, даже непредполагаемо очевидно, а потому совершенно лишнее -- они вообще не говорили о сродстве своих ощущений, обескураженные этим невероятным и неиспытанным прежде обстоятель ством, а лишь о том, что надо было давно сказать, но только не было того другого -- кому. И вот он -- этот другой, вернее бы было сказать: продолжающий меня, неотделимый... чьей-то злой волей скрываемый столько лет, а теперь вот непонятно почему и по чьему велению предоставленный для соединения и счастья... Так они стояли опять вместе, разделяемые все большим расстоянием, и опять продолжали свой бесконечный рассказ один другому о том, что было до, во время непонятно зачем устроенной с рождения их разлуки. Он прижался лбом к холодному стеклу, к черноте беспросветной ночи, ощущая, как она приложила ладонь к своему пылающему лбу, приплюснула другой ладонью грудь под пологом пальто, явно ощущая теплоту его руки -- и оба зажмурили глаза.

Если бы изобрели такую камеру, чтобы снимать одновременно на таком огромном трагическом расстоянии, или проявлять возникающие сразу в двух сердцах токи и ритмы -- все бы совпало, наложилось линиями одно на другое так, что невозможно было бы разделить, где чье... как это было все без исключения дни и ночи по часам и минутам с самого первого мига, как они увидели друг друга...

.... ".... немцы распилили моего деда циркулярной пилой -- такой круглой, которой бревна распускают на доски... ему восемьдесят три года было, а он такой здоровый был, что еще кочергу завязывал узлом... его местные звали Берл Кувалда, наверное, за ужасно огромные кулаки... как две моих головы... и уважали очень за эту силу и безотказность... он и жил при своей кузнице, так что в любое время помогал... а бабушка с ним все время боролась -- не давала ему больше одной бутылки водки в день пить... но он просто с потом эту влагу выбрасывал наружу, когда работал... я его никогда и навеселе не видела... и ел он очень красиво... как будто совершал литургию -- гимн радости...

Они когда пришли, он не пустил их в свой дом и сказал, что работать на них не будет, и подков не даст... а бабушка тронулась умом от их зверства и через несколько дней в колодец бросилась, чтоб им воды не было, раз дедушка их не велел пускать в дом... и они ушли... даже не догадались, что он еврей... они таких евреев и не видели никогда, наверно..." ...... " .... в кого же ты такая тоненькая? -- Шептал он ей в изгиб шеи... я когда болел, мне мама говорила, что это дурь из меня выходит, а что останется, беречь самому надо, потому что уже просеяно один раз, а потом другой... я болел часто... ведь голодуха была страшная, когда они твоего деда так... а нас голодом..."