Страница 2 из 5
Савинков очень много видел и очень много знал. Не считая его первоклассным талантом, нельзя не признать, что у него было известное беллетристическое дарование. Дарование это высказалось в довольно тонкой наблюдательности и язвительной остроумности, что очень сказалось в его недавней статье о Чернове. В некоторой общей нервной чуткости, которая легко позволяет откликаться Савинкову на все стороны событий, наконец, в довольно напряженной, местами даже захватывающей форме его повествований. Обладая таким количеством опыта и таким недюжинным пером, Савинков, несомненно, мог оказаться одним из интереснейших летописцев перипетий борьбы революции и контрреволюции.
Мы не знаем, что осталось как наследие Савинкова. Может быть, кроме маленького рассказа "В тюрьме", остались и другие рукописи. Во всяком случае, много томов интереснейших мемуаров, может быть, в художественной обработке унес с собою Савинков в могилу.
Рассказ "В тюрьме" не разочаровывает. Это, конечно, очень маленький очерк. Он не лишен серьезной значительности, но он еще раз показывает степень злобного презрения в отношении к своим недавним соратникам, душившего Савинкова, и дает лишние доказательства его литературной даровитости.
А. Л у н а ч а р с к и й
__________
Внизу, во втором этаже, отчетливо раздались шаги. Полковник Гвоздев сел на койку, прислушался и начал считать: "Три... четыре... семь... девять..." Девять вперед, девять назад. Кто-то ходил по диагонали... "Новый жилец", - подумал полковник Гвоздев и стукнул несколько раз каблуком. Шаги прекратились. Он стукнул снова и подождал. Но снизу не отозвался никто, и опять стало одиноко и грустно. На секунду приоткрылся "глазок". В замке щелкнул ключ.
- На допрос.
У двери с короткой надписью "Яголковский" надзиратель остановился. Полковник Гвоздев потрогал шею и грудь. Пуговиц не было, и он нащупал обнаженное, поросшее волосами, тело.
Он поднял воротник пиджака и вошел.
Яголковский, молодой человек в черных крагах, улыбнулся и протянул ему руку. И оттого, что он был в черных крагах, и оттого, что он протянул ему руку, полковник Гвоздев еще острее почувствовал свою наготу. Жмурясь на солнце, он вынул папиросу и закурил. Потом искоса взглянул на большой портрет на стене. Портрет был Ленина. Ленин за столом читал "Правду".
- Вы ведь, Василий Иванович, состояли в тайном обществе "Синий Крест"?
- Состоял.
- И вы, кажется, заявили, что согласны указать его членов?
- Да, заявил.
- Почему же только за границей, а не в России?
- Я не предатель.
Яголковский внимательно посмотрел на него. Наступило молчание. За раскрытым окном продребезжала, проезжая, пролетка. Где-то, вероятно под крышей, чирикали воробьи.
- Я не предатель... - повторил полковник Гвоздев.
- Так, а вы все же подумайте, Василий Иванович...
Но нечего было думать. Он не мог сказать, что из подозрительного "Синего Креста" его выгнали за "пьянство и неповиновение начальству", и что он ничего не знает. Сознаться в этом - значило сознаться во лжи. Он опустил голову и стал рассматривать свои башмаки. Башмаки были казенные, крепкие, рыжие, с заплаткой на правой ноге.
- Я подумаю...
- Да, да, подумайте... Подумайте непременно...
На прощание Яголковский снова протянул ему руку и опять улыбнулся. Гвоздеву стало еще более не по себе: "Черт меня дернул... И какой я ему Василий Иванович?.." А когда, горбясь, он возвращался в свою камеру, No 50-й, ему казалось, что закоулкам и лестницам не будет конца.
Когда он остался один, он не лег, а упал на койку. Долго лежал неподвижно, потом встал и начал писать.
Он написал: "Гражданин Яголковский", но, подумав, зачеркнул "гражданин" и поставил "товарищ". "Товарищ Яголковский. Я готов умереть, но по чести и совести должен вам заявить, что никогда не буду предателем. У меня хватило гражданского мужества честно и всенародно покаяться в своих преступлениях: пусть рабоче-крестьянская власть нелицеприятно судит меня. Я полагаюсь на великодушие товарищей судей. Я уверен также, что они примут во внимание мое революционное прошлое: в 1910 году, командуя сотней, я отказался стрелять в рабочих. Я прошу уволить меня от показаний, касающихся лиц, живущих в России. По чести и совести я дать таковых не могу. 20 апреля. Василий Гвоздев". Он знал, что пишет неправду. Он не был готов умереть и даже не думал о смерти. Кроме того, не он отказался стрелять в рабочих, а его приятель, хорунжий Шумилин. "Ну да Яголковский не разберет... давно это было... - сказал он себе и повеселел... Отстанут... Конечно, отстанут... Надо только твердо стоять на своем..." Он подошел к решетчатому окну и стал сбоку.
Он любил этот угол: через узкую щель щита краснели кирпичные стены, а по вечерам сверкал большой шарообразный фонарь. Было тихо. Полковник Гвоздев вздохнул. Но вот гулко и властно зазвонили в колокола. Их звон врывался в двойные рамы и бился о закрытую дверь. И сейчас же вспомнилась родная станица и приходская церковь святой великомученицы Варвары. Полковник Гвоздев поднял голову, стараясь увидеть небо. Он увидел серо-голубую полоску и перекрестился широким крестом.
Прошел день, потом еще день, потом неделя. Яголковский не торопился с ответом и не вызывал на допрос. Полковник Гвоздев ежедневно просил в записках "не отказать побеседовать с ним". Но он даже не мог проверить, доходили ли эти записки. Надзиратель молча, очень вежливо их принимал и молча щелкал замком. Сосед внизу не отзывался ни на какие стуки. Справа и слева соседей не было вовсе. Зато на подоконнике полковник Гвоздев нашел человеческий след: "Юрий Бельский". Каждое утро он подходил и разглядывал кривые, нацарапанные булавкой буквы, здоровался с ними. "И ты, брат, сидел... - с сочувствием думал он. - Да, брат, влопались мы с тобой... К черту в зубы попали..." И, разговаривая с этим неведомым, возможно давно высланным в Соловки, человеком, он почти не вспоминал жену и детей: "Они в Берлине... Им хорошо".
Рано утром он выходил в коридор - умывался. После чая сгущалась тюремная тишина, та тишина, когда воздух звенит в ушах. К ней он привыкнуть не мог. Он испытывал такую душевную тяжесть, точно опустилась стопудовая гиря и придавила его к земле. Иногда это ощущение было так сильно, что хотелось кричать. Даже мыши радовали его теперь. Они прогрызли деревянную стенку и, шурша, шныряли по некрашеному полу. Книг не было. Были только газеты. Он читал их с пренебрежением: "Ведь коммунисты разбойники и лжецы". Через две недели он бросил читать. Тогда стало еще грустнее.