Страница 2 из 6
Но все боли постепенно смывало время, прошла и эта ее боль, и появилась привычка, много привычек, привыкла к мужу, привыкла рожать почти каждый год, к брани свекрови привыкла, к работе не покладая рук, ко всему, что окружало ее в этой новой супружеской жизни. И жила она тише воды, ниже травы, не смея шагу лишнего ступить в страхе, что люди - новые родственники, соседи, свекровь, муж, все, кто ее окружал, - могли осудить, могли плохо о ней подумать...
Вспоминала старуха, как сама она, в то время, когда житье женщины стало намного лучше и вольнее, как сама она точно так же, как и ее когда-то, отдавала замуж двух своих дочерей, правда, тем лет было побольше, чем ей, когда она шла замуж, и грамотны были дочери, и больше знали о земле, о том, что на ней происходило прежде, что происходит сейчас, и даже знали, что и как будет потом, и уверяли мать, что будущее - светлое, что потом будет лучше, чем сейчас, но тем не менее не смели ослушаться мать после того, как она, ласково проводив сватов, приходивших по поводу обеих ее дочерей из одной и той же семьи, призвала дочек и велела им замуж идти за двух братьев, хорошие, говорила, люди в той семье, порядочные и тихие, чужого куска не возьмут, но и своего другим не отдадут, могут постоять за себя, а что им, сиротам, еще требуется, чтобы муж был добрый и в обиду не давал жену. Не стали дочери перечить матери, не принято это было в их семье, да и замуж идти самое время им приспело, и дали они согласие, как мать велела, пошли замуж, но в браке обе несчастны были, за что мать себя корила, простить себе не могла. Но кабы знать, что ждет человека после того или иного шага... Неладно жили обе семьи, муж у одной на фронте погиб, детей троих оставил, другая после войны - дети уже большие были - с мужем вздумала разойтись. И разошлась, не слушая упрашиваний матери. А уж как молила ее старуха, как просила не разрушать семью, сама вызвалась прийти помирить их, жалко детей было, хоть и выросли, да все-таки дети. И еще - нет-нет, да и оглянется по привычке старуха на окружающих людей, что-то они скажут на такой ее позор, в роду их еще никто не расходился с мужем. А что, если осудят, да и наверняка осудят? Будут вслед ей и ее дочери ухмыляться, думать непотребное, ох позор какой, позор...
Она вспомнила, как в годы войны перешила из своего платья младшему сыну брюки, мужа тогда уже не было в живых, и мальчик, хоть и носил эти брюки, куда же деваться, если ходить не в чем больше, но страшно злился, все ему было неловко, потому что соседи на их улице знали, что брюки его из маминого платья, и мальчишки дразнили его, хотя и сами были одеты не лучше. И даже ей самой было немножко неловко - казалось, соседи осуждают ее за то, что не могла купить мальчику-подростку приличных брюк на бакинской толкучке - знаменитой Кубинке. К тому же брюки получились очень уж куцыми, ноги мальчика выглядывали из-под манжетов чуть ли не на целую пядь, и выглядел он смешно, будто клоун в цирке, будто специально нацепил такие короткие брюки, чтобы людей смешить. А тринадцатилетнему сыну ее как раз в то время было не до смеха - появилась девочка, которая очень ему нравилась, в одном с ним классе училась, красивая русская девочка-сверстница, и ему приходилось прятаться от нее. Он старался не попасться ей на глаза в своих смешных брюках и в школу ходить перестал, и как мать ни билась, ни уверяла его, что сейчас все люди в таком же бедственном положении, что все терпят нужду и ничего зазорного в том нет, что брюки его перешиты из маминого платья, ведь не краденые, в конце концов, - все было напрасно. Юность часто бывает эгоистична, и это вполне справедливо, когда она хочет красиво выглядеть; и мать понимала это и ничего не могла поделать, что же тут поделаешь, когда нет. На нет, как говорится, и суда нет, не красть же ей, в самом деле. А он все издали посматривал за своей девчонкой, вздыхал украдкой и, верно, в душе ругал мать за то, что брюки его получились такими куцыми. И она переживала вместе с ним, сердилась на себя, что не может помочь сыну, но разве он был один, девятеро у нее было на руках, девятеро, если считать двух ушедших на войну. Да ведь как же их и не считать, за них-то и болела душа больше всего, так что, считай, и они тут же были, значит, всего девятеро, да еще и младшая сестренка, вот тебе и десять человек, десять душ, десять болячек в ее сердце...
Вспомнила старуха, как в то же почти время, - война еще шла, и было голодно, она одна осталась с детьми на руках, - вдруг, как снег на голову, ей, еще в самом цвете лет, еще по нынешним временам, можно сказать, молодой (это тогда в сорок-пятьдесят в стариках ходили, помирать собирались, хватит, говорили, пожили свое, говорили, а теперь шестидесятилетние не хотят, чтобы их стариками величали, мы, говорят, пожилые, старики - это после семидесяти, а о смерти думать надо уж никак не раньше восьмидесяти, вот так-то...), и сорока ей еще не было, сделал предложение сосед, одинокий вдовец, вернувшийся в первый год войны калекой, без ноги по колено. Он часто помогал ее семье, помогал в меру своих сил, на буровых рабочим работал, руки у него она до сих пор помнит, красивые были руки, натруженные, крепкие, пахли железом и нефтью, уверенные их движения вселяли бодрость даже в чужих людей. И вот он стал помогать ее большой семье, детей ее очень уж жалел, а помогая, стал и к ней невольно приглядываться, хотя поначалу и в уме у него ничего подобного не было. Приходил часто, привык к ним, да и дети очень привыкли и полюбили его, а она все стеснялась, все в келагай куталась, когда он заходил, говорила робко, чтобы не беспокоился в следующий раз, как люди, так и они, а сама-то одного боялась, говоря это, об одном думала, прося, чтобы не утруждал себя, не приходил, хоть и против воли своей говорила, но думала навязчиво об одном вдруг соседи не так поймут его частые посещения, начнут судить да рядить, сплетничать о ней? А он не придавал ее словам значения, потому что, как человек простой, с нехитрой, открытой душой, понимал все прямо и думал: она в самом деле не хочет утруждать его - и только и твердил одно: да какое же тут беспокойство, мне самому приятно заботиться о детях, своих-то, видишь, ханум, нет, не дал бог жене-покойнице... Ей и жалко его было, и боязно, что ходит; старшие дети уже большие, все понимали, но и они тоже были ему рады и даже не помышляли за что-то осуждать мать, и самой ей, что греха таить (да и грех ли, господи?), он нравился, работящий, ладный, хоть и без ноги по колено, а вот, не поверят даже, если сказать, иной раз не замечала этого его изъяна, до того был сноровистый, ловкий мужчина, все делал играючи, все у него выходило из-под рук крепко скроенным, удобным... Нравился ей, одним словом, хотя, упаси бог, она даже себе в этом не признавалась, да и некогда было думать о таких вещах, время было тяжелое, тревожное, грозное, только и успевала, что накормить, напоить, приодеть свою ораву... И вот - ну, конечно, не то, чтобы предложение, какие такие нежности при нашей необразованности и бедности - пришел как-то, застал ее наедине с сестренкой, ласково попросил ту, уже девушку, пойти немного погулять во дворе и, как только сестра ее вышла, так прямо и брякнул: мол, по сердцу ты мне, и если чувствуешь, что тоже ничем тебе не плох, то, может, оформим, как говорится, зарегистрируем, как говорится, наши эти самые отношения, а? Ведь ты подумай, детишки-, особливо младшенькие, растут без отцовской ласки, а я им заместо отца буду, да привыкли мы все друг к другу, верно я говорю, а? У нас, может, слыхала, в народе говорят: если хочешь жить как собака, а умереть как человек - женись, если хочешь жить как человек, а умереть как собака - не женись, ха-ха-ха...