Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 5

Надя - вторая моя соседка, слева. У нее три дочери, все три замужем за гуцулами, которые в старые времена наезжали в леспромхоз на заработки, все три учительницы. И вот две дочери съехали... в райцентр, там жизнь не должна совсем остановиться... третья доживет с матерью лето и тоже уедет. И говорливая Надя примолкла, прибрала свой певучий голос. У нее и окрик был певучий, не сибирский, когда загоняла она корову в стайку. Теперь, видать, и корова стала послушней. Не слыхать Надю. Утром подымусь иной раз - на крыльце белеет банка молока. Это от нее. Днем увидит, спросит:

- А хлеб-то? Хлеб-то, поди-ка, надо?

- Не надо. Мне вчера Муська доставила.

- У Муськи хлеб хороший. Муська мастерица. - И вспоминает без спохвата: - Лида в коммерцию свечки привезла. Велела сказать.

Свечки я возьму. Но едва ли пригодятся они: при свете ложишься, при свете встаешь. Но это я же по приезде спросил, а Лида приняла за заказ.

Не стало в поселке казенной пекарни, пекут хозяйки без русских печей как попало, никак не приспособятся к духовкам. Показались русские печи в "царствии небесном", когда поверилось, что все лучшеет и лучшеет, показались они лишними, много места занимали. Теперь майся. Не стало магазина, ни того, ни другого, ни на одном крылечке, ни на другом с разными вывес-ками. И вот Лида, продавщица из продовольственного, в духе времени завела "коммерцию" на Верхней улице в амбарушке на трех полках. Если дверка в "коммерцию" прикрыта, надо кликать Лиду со двора. За день раз-два и окликнут, а то и ни разу. Я спросил у нее в первый приход: "Когда выходной?" - и она посмотрела на меня недоверчиво, как после неудачной шутки: "Какие теперь выходные - все проходные!" Выходя вслед за мной из темной "коммерции" без окна, натакнула: "А масло на почте спросите, там, говорят, было". - "Почему на почте?" Ничему удивляться было нельзя, но иной раз удивление срывалось. "А там теперь тоже торговля. Там старикам в зачет пенсии мало-малишку привозят". Я пошел на почту. Почтовое дело захирело: телеграмму дать нельзя, письмо из города за четыреста километров может идти с осени до весны. "Нет, - говорит почтарка о масле, - только вчера последнюю бутылку взяли, подсолнечное было". На нет и спроса нет. Та же Надя, соседка моя, через день сообщает: эта бутылка теперь у Лиды, ее Лиде в обмен на чай принесли. Я к Лиде - уже из интереса, догоню ли. "Была бутылка, - говорит Лида, развеселившись, беззвучно смеясь, глядя на меня. Была. Полдня только и простояла. Развозжаевы две банки тушенки за нее принесли".

Вот такая "коммерция". И Лида, баба бойкая, крепко и аккуратно сбитая, быстрая и решительная за магазинским прилавком, ловко насыпающая, отрезающая, взвешивающая и поторапливающая, повяла в какой-то беспрестанной думе. Да и дума ли это? Что это - вязкое, непроходящее, не имеющее уже ни обид, ни желаний... тюря эта, которую слабенько качает сердце?

Солнце опять накаляется... да оно и солнце-то не солнце, а расплавившееся, растекшееся, бесформенное пышущее пятно - будто яйцо в сковородке. И небо не небо, а белесая песчаная пустыня. Сегодня будет еще тягостней, чем вчера. Утро, а воздуха уже не хватает, воздух выжженный, порожний. Печется, дрожит в парном мареве дальний горизонт за Ангарой, студенисто стоит вода. А ведь привыкли уже к новым масштабам: вернись теперь старая Ангара - и покажется за малую речку, выпростайся из зарослей пашенные поля - и лафтаками будут смотреться рядом с полями лесосечными. Что перед этими разросшимися величинами, перед новыми реками и новыми полями - пеший проход от берега до Верхней улицы? А ведь не одна Лапчиха не может его одолеть... Лопнуло, оборвалось какое-то роковое несоответствие между масштабом самого человека, оставшегося прежним, и масштабом его деятельности.





Душно; я перехожу с большой кружкой чая в избу. И, невесть что выглядывая, раздвигаю занавески и уставляюсь в маленькое подслеповатое окошко. Демьян вон свои окна перекроил, они у него лет тридцать смотрели в улицу молодечески, набирая столько света, что и солнце не переводилось. Демьян свой родительский дом после переезда от старой Ангары полностью преобразил: поставил его на фундамент, сделал пристрой, обшил с напуском дощечкой, перестелил полы, поднял на крышу шифер. Картинкой смотрелся дом. И двор за новым забором стоял поместьем, неприступной крепостью.

Тяжело теперь видеть эту картинку и крепость. И тянет смотреть. Почему так тянет смотреть на запустение и разор? Что в русской душе такого, что жаждет она запустения, ищет в порухе пищу? Почему так любим мы быть возле края жизни и заглядывать в могилу? Заглядываем - чтобы окончательно столкнуть туда всю свою нажить или, напротив, почти из небытия, нет, больше - из самого небытия - вернуть и воскресить? Тысячелетняя неопределенность туда или оттуда? - вот-вот, кажется, даст ответ.

Мой товарищ еще по детству Демьян Слободчиков не уехал ни в город вслед за сестрой и младшим братом, ни в менее приметную сторону вслед за братом старшим. Где родился, там собирался сгодиться до конца. Поэтому и дом родительский перешел к нему по наследственному праву не оставившего этот дом. Рядом срубил он летнюю кухню, с прежний дом, одно окно пустил смотреть на родовое жило, на восход солнца, второе - на Ангару, на закат. Здесь же, под боком, поставил новую баньку веселенькую, с прищуром в чуть косоватом оконце. От баньки в глубь огорода уходил навес, а под ним погреб - я видел такой простор только на севере, в вечной мерзлоте, где и стены, и потолок, и ступени в голубом сказочном льду. И простор этот у Демьяна с Галей заполнялся. Демьян любил показать припас лицом, я спускался, смотрел, дивился. Включит свет - и все озаряется: сотни трехлитровых банок с огурцами, помидорами, луком, черемшой, грибами, ягодами и Бог знает с чем еще. Взблескивает и выставляется, приседает и выпрямляется, на полках и в ящиках. Капуста засаливалась в кадках, ей полагалось мерзнуть наверху. Сало млело в тряпицах, вымоченных и проложенных приправами. Кедровые орехи пузатились в белых китайских кулях из-под сахара. Картошка мерилась не мешками, а подпольями: в летней кухне, всю зиму топившейся, тоже отрыто было подполье. Сначала две коровы, потом три, сначала один огород, потом два, нет, был еще и третий огород где-то на елани, под картошку. И зеленка засевалась на горе, и загораживался телятник. Два покоса в разных местах, туда и туда по воде.

И все это от жадности... Есть жадность к деньгам, есть жадность к водке, к греху... У Демьяна была жадность к работе. И Галя, жена его, такая же была жадная, две одинаковые руки, одна правая, другая левая. Весь этот припас расходился. Отправлялось дочерям в город, куда-то еще, по красным летам гостей собиралось невпросчет. Я, собираясь на родину, знал уже, что не суждено мне проедать творог, сметану... Господи, какая сметана! - так и пышет сытостью и сластью, так и подается к ложке! Что будут у меня и пироги с рыбой и луком, ранние огурцы и помидоры из-под какого-то особого ухода, что станут меня караулить у ворот, чтобы затащить за стол и поговорить о жизни.

Не знаю, может быть, они что-то и продавали... мясо наверняка продавали. Но много ли здесь продашь? В город везти: телушка - полушка, да руль перевоз. Да и какие особенные при таком хозяйстве требовались деньги? Чаша полная. В леспромхрзе Демьян зарабатывал хорошо, по тем временам много. Любил и этим похвалиться. Любил показать грамоты, сказать о премиях. Да ведь свое, не заемное. Он и там, в лесу на трелевке, и на берегу, на погрузке, был жаден на работу, считался незаменимым.

Имелся у них, конечно, и денежный припас. Но пошел он, как и у всех у нас, прахом. Собравшись переезжать, Демьян переборол свою гордость и обратился ко мне... Он не писал писем, а что нужно было, с кем-нибудь передавал... два или три миллиона на перевоз... тогда и мелкий счет шел на миллионы. Я и этого не мог выслать. Написал ему, чтобы зашел его сын, оставшийся после армии в городе, месяца через два, что-то у меня наклевывалось.