Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 1

Эдвард Радзинский

Коба

(монолог старого человека)

Мы с ним дружили. Мы подружились в лихое время. Мы напали тогда на почту. Революции нужны были деньги – и мы экспроприировали эти деньги в пользу Революции. И вот тогда Кобе и повредили руку. И потом на всех картинах – на тысячах тысяч картин – Коба будет изображен с вечной своей трубкой в согнутой руке. (В ту страшную ночь, когда Кобе уродовали руку, я не знал, что стою у истока лучших произведений нашей живописи…) Как не любил Коба свое удалое прошлое. Когда невеста спросила его о руке, Коба рассказал рождественскую историю о бедном маленьком мальчике, искалеченном под колесами богатого экипажа.

Да, для меня он всегда был Коба. Мой друг Коба. Мой соплеменник Коба. А я для него был Фудзи. У меня восточные глаза и странные японские скулы. За мое японское лицо Коба шутливо прозвал меня Фудзияма, и это стало моей партийной кличкой, или Фудзи, как называли меня друзья.

В те молодые наши годы Коба очень любил шутить и петь. Пел он прекрасно, но шутил, прямо скажу, незамысловато: «Дураки-мураки», «баня-маня» – и сам же от этих шуток покатывался, просто умирал от смеха! Тогда Коба был молод, и сила ходила в его теле, и тесно ему было от этой силы, как от бремени.

Но Революцию не делают профессора в беленьких перчатках. Профессора размышляют и пишут, спорят и болтают. А Революция – это великое и смелое дело. Надо порой уметь заманить врага в ловушку, прикинувшись другом, надо уметь иногда быть глухим к стонам и, наконец, надо убивать! Если этого требует Революция. Коба умел. Лучше всех нас. Коба был нужен всем «профессорам» Революции для черной работы Революции. Клянусь, втайне они презирали его, боялись и ненавидели. И он это знал. Любили его только мы – соплеменники-грузины. Потому что мы понимали великую цельность нашего яростного, коварного и беспощадного друга – барса Революции.

Десять лет я делил с Кобой одну постель, один ломоть хлеба и одну ссылку. И вот разделил и общую радость – она победила, наша Революция. Если бы кто-нибудь намекнул нам тогда, кем станет наш не очень грамотный друг, столь дурно говоривший по-русски! Если бы кто-нибудь намекнул нам и всем этим болтунам, издевавшимся тогда над Кобой…

А потом… Я не буду рассказывать то, что всем хорошо известно: как начали исчезать все эти профессора-болтуны, враги Кобы… Как потом начали исчезать и его друзья, соплеменники-грузины… Нет, тогда мы не просто говорили – в лицо ему правду орали. Орали! И исчезали… Впрочем, вру: другие орали – и исчезали. А я молчал. Я жил тогда в Тбилиси, руководил искусством, дружил с поэтами, художниками. И молчал… Помню, забрали Тициана Табидзе… Взяли и других замечательных поэтов. Из моих знакомых остался, пожалуй, только ничтожный поэт Дато… Ах, как ему было стыдно – всех великих забрали, а он остался. Неужели он был такой невеликий? Помню, как Дато надеялся, что его попросту забыли, как ждал каждую ночь. Но его все не брали. И тогда он не выдержал, надел черкеску с газырями, сел на коня и выехал на площадь перед неким зданием. Было утро, он гарцевал один по пустой площади. Наконец открылось окно, высунулась голова и презрительно крикнула: «Ступай домой, Дато! Ты все равно не настоящий поэт! « А я молчал. Я затаился и молчал. Клянусь вам, я смелый человек, и это может подтвердить Революция. Но я молчал. Я, который ничего и никого не боялся, боялся только одного – Кобу. Ибо я знал его. И все-таки молчание не помогло…

В тюрьме я буйствовал, требовал свидания с Кобой. Я ничего не подписывал, я отказывался от пищи. День и ночь я твердил: соедините меня по телефону с Иосифом Виссарионовичем. Я угрожал, я твердил о врагах Революции, о нашей с ним дружбе, о моей личной преданности великому Иосифу Виссарионовичу. Боже, что я пережил. Но держался. Наконец следователю все это надоело, и он вдруг сказал мне, тихо-тихо, сквозь зубы: «Вы взрослый, опытный человек. Неужели вы думаете, что личных друзей Самого можно арестовать без санкции Самого?» И засмеялся. И я засмеялся тоже. Как жаждет человек утешительного самообмана, с какой готовностью он лишает себя рассудка! Только бы оставалась надежда. Как же я, знавший его как облупленного, мог подумать…

Я получил десять лет по обвинению в шпионаже в пользу Японии. Это было последнее шутливое «прости» от Кобы своему старому другу Фудзи. Что делать, теперь он был бог и избавлялся от нас, свидетелей его прежнего ничтожества. Он не хотел больше видеть рядом нас, своих друзей, своих верных друзей, равных ему когда-то.

Я просидел четыре года, я стал седым, беззубым, больным, но все это я выдержал; у меня была школа царской каторги. Единственное, что меня мучило, – бедствия семьи. Я знал, что моя жена скиталась по углам, что ее гнали как зачумленную, с малолетней дочкой на руках. В лишениях росла моя дочь Нона, но мать всегда рассказывала ей о моей преданности Партии, Революции и лично товарищу Сталину. И моя дочь сама выучилась грамоте, чтобы писать письма Иосифу Виссарионовичу. Каждый день маленькая Нона отправлялась на почту и отсылала свое письмо Лучшему Другу советской детворы. Она писала, что отец ее оклеветан, что он невинен, и просила любимого Отца всех детей мира наказать врагов, оклеветавших ее отца. И так изо дня в день, четыре года! Свои письма она подписывала: «Пионерка Нона».

Через четыре года произошло фантастическое. Я был освобожден по приказанию самого наркома. И вот я был на свободе. И опять чудо: мне разрешили поселиться в Москве.

Когда-то я был первым заместителем наркома, теперь работал жалким корректором издательства. Но я был счастлив, потому что вновь видел рядом свою жену и красавицу дочь. Потому что только после лагерей можно почувствовать, какое это счастье – жизнь и воля. Как я наслаждался возможностью одному ходить по улице, есть много хлеба, пить вино и видеть прекрасные лица близких. Нет, нет, пожалуй, впервые в жизни я был до конца счастлив.

И вот однажды в мою рабочую комнатенку вбежал бледный как полотно сам директор издательства. И выпалил:

– Вас к телефону! Немедленно!

Мы бежали по коридорам – он впереди, я за ним. Вы представляете, что я передумал, пока мы бежали.

В кабинете директора лежала снятая трубка, он поднял ее очень почтительно и протянул мне как драгоценность.

– Сейчас с вами будут говорить, – сказали в трубке…

– Это ты, Фудзи? – спросил знакомый голос.

– Это я… – Голос мой дрожал. И после мучительной паузы, стоившей мне жизни… потому что я не знал, как его назвать… ох, как я боялся ошибиться: – Это я… Иосиф Виссарионович… Здравствуйте.

– Здравствуй, – мягко продолжил голос, – ты случайно не свободен сейчас?

– Свободен… конечно, свободен…

– Я рад, что ты свободен… Тогда приезжай ко мне.

– А как, Иосиф Виссарионович? – глупо спросил я.

– Тебе все объяснят, – ласково засмеялся он. – Все объяснят, Фудзи.

В трубке раздались гудки, и тотчас раскрылась дверь, и в кабинет вошел очень вежливый человек в военной форме…

Коба принял меня в огромном кабинете. Он стоял с трубкой в негнущейся руке у стола, заваленного бумагами. Я остановился в дверях, поздоровался.

Он посмотрел на меня долгим взглядом и сказал печально:

– А ты стал совсем седой, Фудзи! Я облился потом и прошептал:

– Годы, Иосиф Виссарионович.

Он посмотрел на меня, и вдруг глаза его вспыхнули, и он яростно закричал:

– С каких это пор ты стал со мною на «вы»?

От ужаса я потерял дар речи. Я знал: одно неверное слово, даже взгляд – и я снова буду там! И снова бедствия несчастной семьи!

Я поднял глаза и наткнулся на его бешеный, ужасный взгляд. Это был тот самый взгляд… когда мы ночью скакали к дилижансу с почтой. Да, я узнал его: это был он, мой старый друг Коба. И воспоминания юности захлестнули меня, и я с любовью, с печальной, непритворной любовью посмотрел на него. И он это почувствовал. Взгляд его стал ласков, он обнял меня. Я понял: первое испытание я выдержал.

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.