Страница 19 из 25
И вспоминает, как он якобы однажды в школе написал по-латыни сочинение о Троянской войне, где и сообщил впервые, что больше всего на свете хочет посетить места, воспетые в гомеровском эпосе. А еще через двадцать один год, уже в 1880-м, посчитал нужным добавить: что там школа, еще до учебы отец подарил семилетнему мальчишке книгу с теми самыми иллюстрациями из древнегреческой мифологии, и потрясенный ею Генрих вслух заявил родителям, что когда-нибудь найдет Трою. Почему о столь важном факте своей биографии Шлиман молчал аж до 1880-го, уяснить трудновато… Должно быть, раньше не додумался сочинить столь эффектные «воспоминания».
Остается добавить, что многие годы Шлиман отчего-то не делал ни малейших попыток претворить свои детские мечты в жизнь – при его-то бешеной энергии, упорстве и настойчивости. Он был (и это как раз бесспорный факт) наделен невероятной способностью в считанные недели изучать иностранные языки – но вот как раз греческий стал едва ли не последним в списке. Современный греческий, а не древнее наречие гомеровских героев. В 1856 году Шлиман писал отцу: «Я так хотел бы посетить страны на юге Европы, родину моего любимого поэта Гомера, потому что я говорю на современном греческом языке так же, как и на немецком».
Однако он так и не сделал ни малейшей попытки осуществить свою мечту, хотя путешествовал немало. На недостаток денег сослаться нельзя – уже в то время Шлиман был миллионером и собирался отойти от дел, чтобы жить отныне в свое удовольствие. Однако древнегреческий, язык обожаемого Гомера, он стал изучать гораздо позже, а впервые в Грецию отправился лишь в… 1868 году. Какими-то черепашьими темпам осуществлялась заветная мечта…
Кстати, о поминавшейся взаимной романтической любви. Тут случился откровенный конфуз, более того – нешуточный скандал. Когда вышла в свет первая автобиографическая книга Шлимана, где, в частности, повествовалось о его юношеском романе с прекрасной Минной Майнке, означенная Минна (уже давно пребывавшая замужем мать троих детей) буквальным образом остервенела. Заявила публично, что никогда не была «первой юношеской любовью» Шлимана, не говоря уж о том, чтобы отвечать ему взаимностью и лобызаться под сенью зеленых лип. Действительно, полсотни лет назад, говорила она, в школе приятельствовали – но исключительно в столь юном возрасте, что ни о каких возвышенных романах и говорить не приходилось. Ну а потом, став постарше, они уже совершенно не общались.
Фрау Рихерс (именно такую фамилию уже много лет носила «юношеская любовь» Шлимана) из деликатности не вдавалась в подробности. А они были унылые. Дело в том, что с определенного времени Генрих, его братишки и сестрички стали в своем городке форменными изгоями, с которыми «приличным детям» строго-настрого запрещалось не только приятельствовать, но и вообще общаться.
Причина – в папаше Шлимана. Местный пастор, алкоголик и буян, и до того был в тех местах не самой уважаемой персоной – пил запоями, колошматил супругу что ни день, а потом стал еще и кобелировать так, что благонравная германская провинциая ужаснулась. В тех местах обитала некая дочь каменщика, еще не достигшая совершеннолетия, зато известная всей округе как безотказная резвушка, успевшая нагулять внебрачное чадо. Именно эту особу господин пастор нанял в служанки – вот только очень быстро обнаружилось, что прислуживает она главным образом хозяину, и довольно специфическим манером. Тут уж не выдержала и забитая фрау пасторша, выставив вон этакое сокровище – но пастор снял девчонке квартирку на стороне, где и веселился от души. Поскольку парочка своих отношений ничуть не скрывала, девицу выперли из съемной квартиры. Пастор и его пассия обосновались в деревенской гостинице – откуда их тоже попросили, недвусмысленно намекнув, что не позволят порочить репутацию приличного заведения, никогда не имевшего ничего общего с борделем.
Пастору вожжа попала под хвост – девица, надо полагать, была хороша. Он увез подружку к своему родному брату, а когда законная супруга умерла от переживаний, вернулся в дом, прихватив и любовницу, которую объявил «экономкой».
Прихожане, шокированные такими подвигами своего духовного отца, возмутились до крайности. Вместо того чтобы по воскресеньям ходить к нему в церковь, они собирались под окнами пастора и молотили в кастрюли и сковородки, борясь таким образом за высокую мораль. До рукоприкладства дело не доходило, но история, согласитесь, получалась шумная. И, как уже говорилось, всем детям в городке было строго-настрого запрещено общаться с пастырскими отпрысками.
Маленький Генрих, разумеется, за отца не ответчик. Суть в другом: в подобной ситуации и речи быть не могло о каких-то романтических отношениях с девушкой из приличной семьи…
Одним словом, Минна Рихерс рассердилась настолько, что всерьез собиралась подать в суд за клевету. Шлиман принялся срочно перед ней извиняться, правда, достаточно своеобразно: «Если ты обнаружишь, что я несколько преувеличил значение нашей с тобой дружбы пятидесятилетней давности, то не должна обижаться на меня, а приписать все моей старой привязанности. Если принять во внимание то, как сложилась впоследствии моя жизнь, то эти мои откровения пойдут лишь во благо тебе, поскольку нет такой немецкой женщины, которая не пожелала бы быть увековеченной подобным образом…»
Как видим, излишней скромностью Шлиман не страдал. Он к тому времени был уже всемирной знаменитостью, а потому на его стороне оказалась даже племянница Минны Ида Фрелих, писавшая тете: «В сказках и легендах всегда – или почти всегда – появляется некая дочь короля, которая вдохновляет героя на великие дела, в жизни же наших великих государственных мужей или поэтов мы на каждом шагу встречаемся с влиянием женщины. Почему же в таком случае образ женщины не может повлиять и на доктора Шлимана, которого тоже не обошла слава?»
В конце концов на фрау Рихерс эти увещевания подействовали, и она, поворчав, помирилась с другом детства. Вот и вся история о «юношеской любви» Генриха Шлимана.
История о том, как девятнадцатилетний Генрих нанялся юнгой на идущий в Венесуэлу пароход «Доротея», погибший в жутком кораблекрушении, внушает мало доверия. Тем более что сам Шлиман ухитрился дать две версии событий: в одном месте он уверяет, что был зачислен юнгой в состав экипажа, в другом – что был на борту лишь одним из трех пассажиров.
Сам Шлиман описывает гибель корабля в лучших традициях «Робинзона Крузо»: «…со страшным шумом обломки покатились вниз по нижней палубе, и я вместе с ними был увлечен в бездну. Но вскоре я вновь очутился вверху и смог ухватиться за проплывавшую мимо пустую бочку, край которой судорожно сжимал и вместе с которой меня отбросило в сторону. То подбрасываемого на сто футов в высоту, то швыряемого в ужасную бездну, меня в течение четырех часов мотало в беспамятстве, пока не прибило к отмели… меня заметили, и целая толпа зевак собралась на пляже».
И далее Шлиман живописует, что при крушении в живых остались только он сам, капитан и один матрос.
Ну, а что в реальности?
Пароход «Доротея» действительно существовал, он и в самом деле погиб у голландских берегов – вот только все, кто на нем плыл, благополучно добрались до берега. Не было ни единого погибшего. Список команды (восемнадцать человек) сохранился до нашего времени, и никакого Генриха Шлимана в нем не значится. Невозможно установить, был ли он вообще на «Доротее» (списки пассажиров тогда не велись) или попросту узнал о крушении из газет и впоследствии, насыщая автобиографию «эпизодами, достойными приключенческого романа», воспользовался без зазрения совести этой историей, благо мало кто уже помнил события сорокалетней давности.
Достоверно известно одно: некие сердобольные обыватели (а вовсе не «толпа зевак» нашли на берегу израненного, с выбитыми зубами юношу и отнесли в ближайшую гостиницу. Нет никаких достоверных свидетельств, что эту историю связывали с крушением «Доротеи». Характер телесных повреждений Шлимана таков, что их можно объяснить гораздо более прозаично: вульгарным нападением грабителей. Как бы там ни было, но в Южную Америку Шлиман более не рвался. Обосновался в Голландии и, говоря современным языком, занялся бизнесом.