Страница 11 из 91
— и отпускают на волю, но на этот самый миг окружающая действительность и вправду исчезала. Может, из поля зрения, может, из сознания, а может, — на самом деле. Как накрытая силовым колпаком, если легенда Кармеля не врёт… Опять-таки потом прагматичный любитель фантастики Чернов решит для себя, что означенная сила притяжения глаз имеет право на существование только в том случае, если она — обыкновенный гипноз. Так ему было проще оставаться в своём уме: почему-то последнее испытание ударило по здравому смыслу особенно сильно. А и то верно: последняя капля… Тем более что пройдя «сквозь строй», — а путешествие по городу Вефиль заняло у них с Кармелем никак не меньше двух часов! — Чернов не только не набрался чужих сил, а, казалось, и свои потерял. К дому Кармель его чуть не на руках тащил.
Да, ещё о двух часах путешествия по Вефилю… Время он прикинул, обнаружив, что к дому Хранителя они вернулись в глубоких сумерках. Кармель подтвердил предположение. Сказал:
— Ты забирал Силу время и время. Два времени, стало быть.
Чернов не мог не полюбопытствовать, несмотря на могучее желание упасть и отключиться от времени:
— Это как?
— От восхода до восхода солнца проходит двадцать четыре раза по времени, — пояснил Кармель.
Те же яйца, только — в профиль, отметил Чернов. Даже в сутках здесь — двадцать четыре часа, только «иные люди» почему-то не знают простых слов «час» и «сутки», хотя в том же ветхозаветном Ханаане день начинался именно с восхода, всё совпадает. Да и потом, когда начало суток — под влиянием вавилонян — перенесли на восход луны, изменилась форма, но не суть. И в том же древнееврейском были понятия «час» и «сутки» — «шаа» и «емама»…
Подумал ещё: как они определяют время? Как Кармель отсчитал эти два часа?
А Кармель опять как подслушал:
— Я чувствую бег времени…
А может, не подслушал. Может, уловил сомнения Бегуна. Он же у нас страсть какой чуткий, Хранитель…
А свой стальной «Брейтлинг» Чернов в Москве оставил, он никогда не надевал его во время бега: тяжёлый очень…
— Так и должно быть, — утешил слабого Чернова сильный Кармель, уложив его дома на большую каменную скамью, покрытую толстым шерстяным то ли одеялом, то ли ковром, и подложив под голову такое же одеяло, только поменьше и свёрнутое вчетверо. Подушка, значит. — В Книге написано, что в прошлый раз ты тоже вернулся в этот дом обессиленным. Но это всего лишь пустая иллюзия, Бегун. В тебе уже зародилась и стремительно растёт та особая — нужная! — Сила, которая даст тебе возможность быстро и точно встать на верный Путь.
— И когда ж она вырастет? — спросил Чернов, умащиваясь на каменно (буквально!) жёстком ложе, подбивая под щёку пахнущее почему-то дымом одеяло-подушку.
— Жди, — неопределённо ответил Кармелъ. — Сам почувствуешь.
— Но всё же, как долго? Два времени? Три восхода? Сколько?
— Сущий ответит, — совсем загадочно подвёл итог Кармель.
Накрыл Чернова лёгкой простынёй, дунул на утлый фитилёк в плошке с маслом и вышел.
Пришла ночь. Пришла пора спать.
Чернов и заснул. Как провалился! И ничего ему не снилось в ту ночь, никуда он не бегал.
А утром проснулся, как говорила мама, «совсем новеньким». Иными словами: выспавшимся, здоровым и сильным.
Солнце било в окно, пытаясь дотянуться до лица Чернова, но этого пока ему не удавалось, и оно поджаривало кружку и миску на столе.
Чернов вскочил с каменной койки, буквально ощущая могучий прилив сил, как это ни шаблонно звучит. Но что ещё сказать, если вчера он помирал, еле ноги волоча, что для него, стайера, было вовсе не типично, а сегодня готов был прямо с ходу покорять свою давно не покоряемую всерьёз «десятку» и поставить мировой рекорд. Что для него нынешнего тоже было вовсе не типично.
Но помимо желания ставить рекорд, отчётливо вырывалось на волю желание есть, есть, есть. И пить. Особенно — пить. Как будто не спал без снов, а всю ночь одолевал бегом жаркую пустыню из своего второго привычного сна… Устремился к столу и обнаружил: в кружке — белая жидкость, в миске — белая рыхлая масса. Поскольку знал, что Кармель его не отравит, что он «иным людям» позарез нужен, схватил кружку и вмиг её одолел. Оказалось — молоко. Свежее, прохладное, вкусное. Но не коровье. А какое — Чернов не знал, он, кроме коровьего, никакого никогда не пробовал: ни козьего, не верблюжьего, ни кумыса. Брезговал. Но жизнь, как она всегда поступает, ткнула брезгливого носом, растолковала: дураком жил, живи теперь умным… В миске был творог, и тоже не из коровьего молока. И тоже вполне съедобный, чтоб не сказать больше. Короче, здоровый сон — без сновидений, здоровая пища — без химии и канцерогенов: что ещё нужно тридцатитрехлетнему мужчине, умному, неженатому, без комплексов? Только дело, достойное такого мужчины. А оно, как понимал Чернов, у него теперь имелось. В избытке.
Но что характерно: он уже не испытывал тех сомнений мужчины-прагматика, мужчины-реалиста, что всё же одолевали его — и законно, справедливо! — вчерашним днём. Провал сквозь дырку в пространстве-времени (далее, для экономии места и времени — ПВ), явление в затерянный в этом ПВ город Вефиль, обнаружение себя на иконе в Храме в качестве национального героя «иных людей», обретение Миссии (опять с прописной!..) — всё это, законно и справедливо заставлявшее вчера сомневаться в реальности происходящего, сегодня ощущалось естественным и даже не слишком обременительным.
Найти Путь? Да на раз! Вот только ещё молочка бы…
Чернов напялил кроссовки на босу ногу, вышел из комнаты, обнаружил за ней другую — ту, где они сидели с Кармелем после давешнего судьбоносного визита в Храм, никого там не застал, толкнул входную дверь и очутился на улице.
Солнце торчало невысоко на востоке. Был бы рядом Кармель — сказал бы, сколько минуло времени после восхода. Но Кармеля не было, и никого на улице не было, поэтому Чернов не стал возвращаться в дом и искать там молоко, а направил кроссовки к Храму, дорога, помнил, короткая.
У выхода на площадь ему подвернулся босоногий ребятёнок лет семи-восьми, затормозил стремительный бег, ойкнул совсем по-русски, сунул указательный палец в рот и уставился на Чернова. Причём уставился не так, как все — и дети в том числе, — вчера, неподвижно и мертво, а вполне живо и с любопытством невероятным. В синих глазёнках его (что за людская порода: смуглые, черноволосые и — синеглазые?) не было ни капли испуга, хотя клиент перед ним стоял вполне мифический. Из Книги Пути — здрасьте вам. Как если бы уже упомянутой соседской (по Москве) девочке явился бы на Сокольническом валу… кто?.. ну, например, дедушка Ленин. Или нет, этого дедушку московские детишки уже не знают. А какого знают?.. Чернов с весёлым ужасом мгновенно сообразил, что нет нынче такого исторического дедушки, которого знали бы в лицо московские детишки. Если и сравнивать с кем-то мифологического Бегуна, то разве что с Микки-Маусом, Бивесом и Бадхэдом или кодлой каких-нибудь идиотов телепузиков.
— Чего тебе? — спросил Чернов у «иного» пацанёнка.
Ну любил он давать предметам и явлениям собственные названия: «сладкий взрыв» там или вот теперь — «иные люди». Привычка у него такая — вполне, кстати, лингвистическая, от специальности происходящая.
Пацанёнок вынул палец изо рта и поинтересовался:
— Ты ищешь Путь, Бегун?
— Пока нет, — умерил торопыгу Чернов. — Я ищу Хранителя и ещё — где бы молока попить…
Он назвал молоко на иврите — халав, но пацанёнок понял.
— Пойдём к нам. У нас есть, много, — уверенно взял Чернова за руку.
— Постой, — притормозил его Чернов, — скажи, где твои родители?
— Мама в доме, делает гдэвер. А отец ушёл в горы — к овцам, к козам.
Стало понятно, почему молоко и творог в городе имелось, а животных Чернов не видел. И ещё: молоко, оставленное Кармелем, оказалось козьим. Уже приятно, что не верблюжьим. Что такое гдэвер, который делает мать, Чернов не понял, но выяснять не стал: делает и делает, пусть её. И в речи Кармеля проскакивали непонятные ему слова, но раз они не мешали воспринимать общий смысл, Чернов не беспокоился. И ещё подсознательно не хотел пока спрашивать. Он — Бегун, двенадцать поколений назад он разговаривал с «иными», и все понимали друг друга. Будет случай — он поинтересуется: как понимали? Общим ли был язык? И коли в чём-то различным, то получит законное право — не знать. Право не помнить к языку, по мнению Чернова, не относилось. Лучше перебдеть, считал он.