Страница 75 из 86
ОСТРОВ УПРАЗДНЕННЫЙ
Отплакав у меня на плече («Ты не представляешь, что я пережила, я думала, ты умрешь, думала - и Звягинцев умрет, все из-за меня, я тебя сгубила», - она плакала, лепетала, снова слезы лила, повторяла одно и то же разными словами), Настасья уснула на полувсхлипе, на полуслове.
Помнится, я утешал ее, говоря, что Макс меня не пристрелил, не машиной переехал, не топором зарубил, не прирезал, меня не пытали, не били, не душили, а отравиться я мог и шпротами, не говоря уж о грибах, да даже пирожными из «Севера» раз в тридцать лет - в соответствии с городскими легендами - отдельные неудачники ухитрялись отравиться, от любви к крему отправляясь в мир иной.
– Кстати, - сказал я, - в мире ином нынче осень; я там встретил… - тут я запнулся, было, но бойко продолжал, - встретил звездочета из рода Оэ, то есть из рода Абэ. Мы с ним говорили.
Настасья глядела на меня во все глаза.
– О чем? - спросила она, затаив дыхание.
– О высоком, - бодро сказал я.
– Что говорили?… - спросила она упавшим голосом, чуть слышно, словно мой бред был полон значения.
– М-м-м… - я пытался вспомнить слова Исиды, они смешивались с репликами ламы, - говорили о японских и китайских изобретениях, о веерах и корзинах, о ветре в пустотах ив, о взрывающемся порохе, превращающейся в пепел бумаге и хрупком фарфоре, об одном дне солнца и луны.
У нее в глазах стояли слезы, она кивала.
Она уснула, я остался бодрствовать, осознавая себя не совсем собой, не собой прежним, кем-то иным, изменившимся существом, кем-то, кого я не знаю.
Этот «кто-то» осторожно ступал, боясь сделать неверный шаг: ему требовался поводырь, белая тросточка слепца, костыль логики или рацио, он обдумывал свое поведение, планировал его, - и совершенно лишен был душевной грации создания, живущего интуитивно, то есть мудрого и свободного, а потому и не ошибающегося.
Непонятно зачем, я перебирал мысленно незначащие детали наших прогулок и путешествий по островам; например, вспомнил я поразивших нас женщин, недвижно (впрочем, волны движения групп или одиночек постоянно проходили по массовке) стоявших (по-моему, круглые сутки, с утра до вечера, во всяком случае) возле «Крестов». В «Крестах», по моему представлению, сидели теперь одни уголовники (а также их подельники, сообщники да малая толика случайно вовлеченных). XX съезд партии был позади, политических не сажали. Подруги уголовников (почему-то среди них было мало одетых в яркие цветные одежды; возможно, они специально выбирали серое, черное, бежевое, или гардероб их состоял из подобных одеяний? но на некоторых бросающаяся в глаза была одна цветная деталь: яркая косынка, красная сумочка, - чтобы легче узнавали из окон?) глядели на окна тюрьмы, окна, пропыленные пылью десятилетий, не то что лица, фигуры человеческой не различить, ничего не видно; однако из форточек, преодолевая колоссальное расстояние, летели шарики записок, некоторые на маленьких летательных аппаратиках-стрелках с иглою, выдувались из дудочек племени пигмеев, выпускались из миниатюрной пращи. Женщины бродили вокруг тюрьмы, точно искательницы жемчуга по набережной, по побережью, выискивая свой шарик, свою, предназначенную одной, и только одной из них пыльную жемчужинку. Прочтя, они оставались стоять, глядя на окна. Непрочтениые и неподобранные шарики образовывали прибрежную полосу пены кирпичного замка Иф, как островную полосу прибоя помечают раковины, мелкая галька, окатанные сердолики и агаты.
Несколько лет - позже, много позже, когда я возил маленькую дочь на дачу в Комарово, - меня сводило с ума раздвоение «Крестов», каждый раз перемещавшихся к железной дороге по правую сторону от въезжавшей в город электрички; пока я переправлялся через реку Ню, тюрьма успевала вернуться на набережную, я видел ее с улицы Чернышевского. Я был уверен в наглом тюремном мигрировании, пока мне не объяснили; передо мной и вправду две тюрьмы, инь и янь, мужская (у реки) и женская (у железной дороги, над насыпью, за рвом некошеным), не то что вовсе двойняшки, но уж точно близнецы.
Я вспоминал набережную за «Крестами», набережную без гранита, земля, песок, скос, поросший полынью, снытью, осотом, где любили мы сидеть и курить, глядя на проходящие буксиры и речные трамвайчики.
Я вспоминал аллею, называвшуюся Кленовой, псевдоним, неувязка за давностью лет, на ней росли каштаны, - раздвоенную аллею перед Инженерным замком. Настасья обожала каштаны, их зеленые колючие тяжелые шарики; вскрывая шарик, мы доставали божественно шоколадный блестящий плод. Плоды были бессмысленной ценностью, каштаны конские, несъедобные, не знаю, что вызывало такую тягу в нас и в малолетних наших конкурентах.
Однажды Настасья на рынке купила кулечек настоящих каштанов, мы жарили их в духовке. «Как в Париже!» - говорила она. Ей понравился вкус белой мякоти коричнево-серого плода, меньше конского, не такого красивого и нарядного, все подлинное частенько выглядит менее авантажно, чем декоративная подделка, - а я был разочарован и сказал: «На картошку похоже». - «Ну, это в тебе говорит неистребимый провинциал, - возразила она. - Если на картошку, тогда на батат».
Тогдашние официозные эстрадные певицы и певцы, в том числе стареющие примы и юноши в летах, обожали любовные песни, связанные с весенним сезоном, ландыши, ландыши, белый букет; к концу девяностых юные создания, подвизающиеся на сцене в качестве поющих существ, постоянно пели об осени, сдвинув брови; в их шлягерах любовников осенял листопад, утомлял ночной дождь, осень и слякоть, ну как тут не плакать, осень умоет дождь, ручейками сольется с крыш, любимая моя… золотом листопад осыпает всю страну, ветер метет асфальт, дворник жжет листву: последняя осень! Словно в воздухе прозрачным призраком еще пребывает наша с Настасьей осенняя любовь, на каждом осеннем листе незримыми письменами выведено, как я люблю тебя, дорогая моя, осенью и всегда, не знаю зачем, а листьев так много, маньёсю, мириады осенних листьев ежегодно тиражируют для островитян никому не нужные признания мои.
Настасья, вспоминал я, любила покупать сувениры в комиссионных магазинах. Тогда вообще царила мода на сувениры: французское «souvenir» - всего-навсего «воспоминание» (как французское «sexe» - всего-навсего «пол», без оттенков). Овеществленные воспоминания, мелкие мнемонические фенечки для склеротиков, глянул и вспомнил: было, было, случилось, там-то, тогда-то, то-то, вещдоки бытия, фаустианские окаменелости мгновений, не подобные, не конгруэнтные. Настасья, покупая в комиссионках чужие воспоминания, казалось бы, ненужные и непонятные, выбирала их из прочих с блуждающей неуверенной полуулыбкой: незастегивающийся кошелек из створок перламутровой раковины, полусломанные миниатюрные фигурки китайцев, шкатулки без ключей, кукольные несессеры, веера из страусовых перьев, сами перья. Я наблюдал за ней, завороженный.
– Ты хоть знаешь, зачем они тебе? - спрашивал я.
– Не-ет… - она отвечала шепотом, мотала головой, - не знаю, незачем, ни за чем, просто так, очень нравится.
– Надела старьевщица хламиду, - говорил я поставленным голосом актера Юрьева, - купила старьевщица монаду.
Теперь я рылся в подробностях воспоминаний, как Настасья в развалах антикварных безделушек: желая найти нечто, что само желание найти объяснило бы.
Внезапно она, только что безмятежно спавшая на моем плече, села на кровати.
– О чем ты думаешь?
– Думаю, что мы побывали на всех островах архипелага, - ответил я.
– О нет, - сказала она, - нет, не на всех. Мне кажется, всегда остается еще один, где мы не бывали. Но сегодня и на самом деле один остался. Одевайся.
– Сейчас? Так вот прямо и одеваться? Среди ночи?
На ближайшем спуске к реке к крюку, вделанному в гранитную стенку набережной, причален был - замок, цепь - катер. Молча забрались мы в катер.