Страница 55 из 86
ДОЖДЬ
Под шум дождя и снился мне дождь.
Слился мне сезон дождя в Ямато. Акицусима в ливень, морось, застилавшая кленовый театр горы Касуга.
Бесчисленные капли воды покрывали оспинами морскую гладь, потому никто не мог увидеть в зеркале вод отражения мыса Сирасаки. И символ вечной любви, гора Фудзи, еле видна, и остальные горы расплылись, я видел один из японских снов Настасьи, видел и саму ее, простоволосую, в темно-синем шелке с белыми птицами; она держала в руках древний свиток и, сидя на террасе маленького старого дома, должно быть расположенного в одном из философских садов Киото, толковала мне однотонно, почему-то сквозь слезы: «На самом деле, сэн, песню эту написал не Табито Такаясу, а Такаясу Табито». Она убеждала меня еще и еще раз, хотя я и не возражал. А потом, когда шум дождя усилился, превратился в рокот, стал кратен гулу водопада, песне потопа, она принесла жаровню, полную алых углей, слабое утешение отсыревшего дома, и стала рассказывать мне, как император Дзимму впервые заметил, что японские острова напоминают распластанную стрекозу, акицу. «Императору Дзимму, - говорила она, - нравилась бухта Нагата. Еще любил он девушек из травы, особенно одну». - «Что такое - девушки из травы? - спрашивал я. - Нимфы? Дриады?» - «Ошибаешься, мастер го, никакие не нимфы, обыкновенные деревенские девушки. Император Дзимму, - продолжала она, - иногда бросал в воду выловленные для него ловцами жемчуга раковины, возвращал морю морские слезы, и за это пользовался особым расположением Окицусимы-мори, стража морских островов». Настасья достала еще один свиток, читала вслух, голос ее причудливо перекликался с голосом сезонного водостока: «В провинции Тикудзэн, в уезде Ито, в деревне Фукаэ, в местности Кофунохара, - я задыхался, слушая этот текст, невольно повторяя его про себя, он сбивал меня с дыхания, - на холме вблизи моря лежат два камня. Больший из них длиной одно сяку два суна шесть бу; окружность его - один сяку восемь сун шесть бу; вес - восемнадцать кин пять рё; меньший камень, - удушье сводило меня с ума, - длиной один сяку восемь сун; вес - шестнадцать кин десять рё, - я погибал от тоски, от тоски сердечника, утопленника, висельника, астматика, я больше не мог слышать об этих камнях сатанинских, помилосердствуй, моя дорогая, помолчи! - Говорят, красота их не поддается описанию».
Как-то нехотя я проснулся, с бьющимся после приступа удушья сердцем, - да и пошел на кухню попить воды, не зажигая света ни в коридоре, ни на кухне.
Отдернув коротенькие занавески, я обнаружил заплаканное дождем закапанное всклянь стекло оконное, в окне дворик, мокрые дерева в ночной полумгле, мокрую скамейку. Силуэт съежившейся на скамейке фигуры мне был очень даже знаком. На кухонных ходиках значилось четыре утра. Я оделся со скоростью звука, бесшумно закрыл, беззвучно запер дверь, помчался вниз по лестнице.
Она сидела под моими окнами, безутешно плакала, плакала отчаянно, не скрываясь, никто и не видел ее в ночном дворе, капли дождя и капли слез смешивались, стекали по щекам.
– Что случилось?!
– Ни-чего…
Я представить себе не мог, что увижу ее - веселую, надменную, лукавую, артистичную, то взбалмошную, то притихшую принцессу Турандот - такой измученной, подавленной, зареванной, замерзшей, промокшей насквозь.
– Ты хоть бы зонт взяла.
– Я… домой… не заходила… - всхлипнула она.
– Так ты тут с вечера сидишь?
– В общем… да…
– Господи, да что ж ты тут делаешь?! Почему ты тут? О чем ты плачешь? Я ничего не понимаю.
– Я думала… ты решил меня бросить… из-за того… что у меня дочь… а я не сказала… что я врала.
– Слушай, - сказал я внятно, раздельно, грея ее руки (теперь мы сидели под дождем вдвоем, дождь был как бы взят за скобки, не имел значения). - Я. Никогда. Не расстанусь. С тобой. По своей воле.
Слабая улыбка.
– О, вот видишь, лазеечку-то оставил: «по своей воле»… Чужая всегда найдется, сокол ясный…
Моя жена никогда не стала бы сидеть у меня под окном, - ни до свадьбы, ни после. В ней, куда менее эффектной и красивой, чем Настасья, было чувство собственного достоинства, женское чувство собственного достоинства имею я в виду, родовое почти сознание своей ценности, значимости. Но никогда не шуршал на ней при ходьбе шелк, не звенели браслеты. Она была другая. Немножко противоположность (единство и борьба противоположностей, помните? нудная пара, она и оно), соблазнительная пионерка из группы девочек нашего пионерлагеря, прелестная правофланговая, галстук вразлет, веснушки и пушок на розовеющих полноватых ножках, будь готова, всегда готова (всегда готова? ой ли?); я звал ее Ленка; Настасью я никогда не смог бы назвать Таськой. Разумеется, все это неважно, несущественно. Я подозреваю, что ни одна женщина в мире не стала бы сидеть под моим окном, как Настасья, холодной осенней ночью, обуреваемая дождем, страстями, отчаянием, притяжением, предчувствиями, ожиданием разлуки, собой, и мной, и нами. Мы пошли к ней на набережную.
– У тебя только дочь? - спросил я. - Сыновей нет?
– Нет.
– Может, ты подкидышей в плетеных корзинках в приюты подкидывала?
– Глупости, я сама подкидыш.
– Ты найденыш.
Она остановилась на минуту, держась за мой локоть, чтобы вылить воду из остроносых острокаблучиых туфелек: из левой ушат и из правой ушат.
– А… отец твоей дочери… он в курсе, что у него есть ребенок?
– Как это - в курсе?
– Ну, был роман, вы расстались, ты родила…
– Иногда по тебе заметно, как ты любишь кино и какой ты наивный благодарный зритель. Причем фильмы предпочитаешь советские. Или плывешь по воле волн Кинопроката. Они же корпускулы.
– Отец твоей дочери, - любопытство, что ли, меня разбирало? хотелось тут же оказаться лучше этого противного мне отца ее дочери, предложить удочерить, предложить руку и сердце? кино, конечно, наложило тяжкий отпечаток на мои чувства, а также на мои мозги, - он был кто?
– Почему «был»? - спросила Настасья. - Он не был, а есть. Отец моей дочери - мой муж.
Вот тебе на.
– Вы развелись?
– Нет.
– Просто разошлись?
– Мы не расходились.
– А… где же твой муж? - спросил я в полном недоумении.
– В отъезде.
– Он полярник? - я представил себе этакого Шварценеггера в унтах (пимах? торбазах?) и в шапке с ушами, как у Отто Юльевича Шмидта… или такая шапка была у Папанина?
– Нет, - Настасья рылась в сумке в поисках ключа; мы уже стояли в парадной, вода лила с нас ручьями, бедная лестничная площадка.
– Он моряк?
– Нет… - ключ не находился.
– Кто же он? - спросил я.
Ключ наконец нашелся; Настасья, радостно открывая дверь, ответила:
– Шпион.
– Как шпион?! - вскричал я. - И где же он сейчас? В тюрьме?
– Почему в тюрьме? - она сбрасывала мокрый плащ, мокрое платье, мокрые чулки, мокрые туфли. - Он за границей. Раздевайся, простудишься. Я сейчас в ванной водогрей включу.
– Твои муж разведчик? - спросил я, тупо глядя в ее прелестную голую спину в раме двери ванной.
Мелькнул в воображении моем Павел Кадочников с подсвечником в руках из фильма «Подвиг разведчика».
– Да, шпион, шпион, я уж тебе сказала, иди под душ, он горячий, ведь хо-лод-но… сил нет… з-зубы стучат… бр-р-р…
Лил дождь за окном, мы стояли вдвоем под душем, ни до, ни после я не был под душем вдвоем с женщиной, ни одной из моих любовниц эта идея не пришлась бы по душе, а от Ленки я получил бы подзатыльник за одну идею. Мы согревались, ее лицо розовело, поголубевшие губы начинали алеть, краснели маленькие, чуть удлиненные мочки ушей, напоминавшие мне дольки рождественского мандарина, теплели вишенки сосков.
– Мне не осознать, что ты замужем, что твой муж… шпион, как ты выразилась, что мы его… что ты ему…
– Что я не только ему изменяла, но как бы еще и Родине? Отечеству в целом? Я еще тебе не сказала, где мой отец. Нет, не в лагере, не бойся. Мой отец за границей, в реабилитационном центре, он там лечится, потому что муж через своих сотрудников, то есть по своим каналам, его туда пристроил. Если тебе надоело торчать под душем, не мучайся, ведь это душ, а не дождь, его можно выключить.