Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 44



Он плавал в тумане, точно рыбка, вполне горизонтально разместившись на сгустившемся в воздушный батут клочке марева. Отсутствовало все: стены, потолок, пол, стол, все как есть! Встав, он попытался выйти из несуществующего дома.

Окружающая действительность изошла на пар, ни залива, ни пляжа, ни соседних домов, ни прибрежных сосен. Местами туман сгущался, по такой сгустившейся туманности он и шел и сел на эту пневматическую подкладку, когда ноги подкосились. По счастью, папиросы и спички в кармане, он нашарил их и закурил, как всегда в безвыходном положении делал. Папиросный дым образовал в тумане маленькую новую вселенную. Его собственная дымовая галактическая туманность обрадовала несказанно, — оброненная похитителями мира в пустоте деталь бытия. У него даже мелькнуло, не помер ли он, не находится ли в каком-нибудь казахском либо горноалтайском чистилище? «Не сплю ли я по-прежнему?» В немногих книгах, прочитанных им, герои просили в качестве доказательства бодрствования их ущипнуть; при всей сомнительности доказательства — если уж снится столько белиберды, может присниться и щипок; или боль нам не снится никогда? Он силился вспомнить, снились ли ему болевые ощущения хоть когда-нибудь, и не мог, может, герои книг были правы? Он принялся с превеликим усердием щипать себя за кисти рук, за икры, за мочки ушей, даже за волосы себя дернул. Щипки ощущались самым прекрасным образом.

Он лег на белое сгустившееся ничто, как прежде на этом самом месте ложился на песок, и зажмурился. Глядеть все равно было не на что. Удручающая картина забеленной пустоты пугала его, он видел внутренним — или не внутренним и не внешним, но неким третьим — взором серо-белые волны тоски, своего детского гриппозного бреда. Зажмурившись покрепче, он стал вспоминать песок, пески, песчаные пространства, любимые им издавна и особо, как известно. Он вспоминал песок разного помола: тонкий мукомольно-белый, становящийся там, в воде, таким прекрасным шелковистым свеем; средний, чуть колючий, вобравший частицы космической пыли возле более ленивых более юных и не склонных к мельничьим заботам водоемов; крупный родственный гравию, почти гравий, в котором мелькают коралловые крупинки гранита и сердолика; и свой любимый нежно-лиловый песок с микроскопическими гранатами, может даже, и представляющими собою обточенные водою октаэдры.

Он вспоминал песок, как в жизни не вспомнил ни одну из героинь своих романов и похождений, с нежностью, со слезами в прикрытых, крепко сцепленных веках. Вспоминал хруст песка, попавшего в рот с оброненной папиросы или с поднятого огрызка абрикоса или яблока — или куска хлеба, — и хруст песка на губах казался ему символом счастья. Предметы, среды (вода и воздух, например), минералы, растения, животные и прежде были ему милее и роднее большинства виденных им людей; теперь вся любовь к утерянному вещественному миру сосредоточилась в виденном им когда-либо песке, что за невидаль, а вот поди ж ты.

Маленьким он любил строить неподалеку от воды крепости из песка с башенками, крепостным валом, наполненным водою рвом, подземельями, тростниковыми частоколами, пещерами; солдатиков у него не было; да ему и не хотелось приводить в свою крепость посторонних: мысленно уменьшаясь, он царствовал в ней сам, являясь войском, комендантом, владетелем замка, часовым, беглецом из подземелья и тому подобное единовременно или поочередно. В юности он любил, загорая, закапываться в песок.

В экспедициях в крутых песчаных берегах рек, впав в детство, рыл он небольшие пещерки, двуногая и двурукая глупая ласточка-береговушка; однажды он положил в такую пещерку кристаллик аметиста, просто так, ни для чего, играя в сокровища Аладдина. Потом напильником снял он рельеф с копеечных монет (сколько их было? пят! семь?), превратив их в желтые блестящие бляшки (видал он такие мониста у восточных женщин и у хохлушек), и приложил сии бутафорские монетки (словно и впрямь поленился закончить узбекское, монгольское или таджикское ожерелье для своей любимой) к аметисту. Нашел его игрушечный клад кто-нибудь? Он не знал.

Барханы гуляли в воображении его, пели поющие пески, шел смерч, приятель песчаной бури, содрогались песчаные карьеры, оживали раскопки, капала на песок нефть, ржавели детские формочки с нескладным старым совком.

Он представил себя с одной из своих любимых на пустынном пляже. У нее была привычка водить торцом ладони, словно маленьким снегоочистителем, и рисовать на образовавшейся ровной веерообразной и влажной площадке человечков. Он повторил механически ее жест — и обмер, задержав дыхание, боялся открыть глаза, не открыл, конечно. Он лежал на песке.

Теперь в белом мареве их было двое — он и песок.

Островок или весь пляж? Он вскочил, разулся, побрел — и брел долго: в одну сторону, в другую, туда, и сюда, и туда, где должен был простираться, по его представлению, берег. Всюду был песок. Пляж вернулся.



Он прибрел в исходную точку, в которой предусмотрительно оставил спичечный коробок. Почему-то он этой точке придавал значение. Будучи начинающим колдуном, он и не знал, что колдует, и не вполне понимал, как действовать дальше, потому призывал на помощь ту точку пространства, в которой пространство соизволило хоть отчасти вернуться к нему.

Вспомнив про пространство, он вспомнил и про время и глянул на часы. Его реквием по песку, закончившийся возвращением песка, длился час.

Теперь, решил он, надо думать о заливе. О водах? О волнах? О воде? Он вдруг испугался, что, обнадеженный, он ослабеет и у него не хватит чувств, не хватит души вернуть залив. «Если только это я вернул песок», — усмехнулся он.

Не теряя ни минуты, он принялся восстанавливать в памяти кромку воды, отмели, где какая, валуны в воде, каменную косу. Лихорадочно он мысленно двигал валуны: левее? правее? Смещал островки с фортами и остров Котлин: дальше? ближе? Возможно, печали и любви в мыслях о воде было меньше, чем в воспоминаниях о песке, зато он ударился в документальность, требовал от себя наибольшей точности, точности во всем: характер дна? цвет воды? где и какие водоросли? глубина? Он сажал на камни чаек, представлял себе брызги, окатывающие в шторм каменную косу, анимировал прилипший к горизонту маленький парус, перемешал по линии горизонта дымок парохода, водружал над заливом августовскую тьму, перемежал ее лунной ночью, заставлял солнце садиться в воду, вслушивался в плюханье резиновых сапог рыбаков и плеск воды о борта резиновых лодок. Его обдало жаром: он спутал, спутал, нет, солнце никогда не садится тут в воду!..

Он очень устал от этой игры, но был вознагражден сполна: туман над заливом исчез, зато сам залив появился, вся Маркизова Лужа во всей красе, Котлин там, куда он его водрузил, кажется, чуть левее, чем прежде, отмели чуть заметнее, чем обычно.

Далее занялся он небом, но, как ни странно, впечатление от бесплотной лазури, омывающей взоры наши с самого что ни на есть бессознательного и довербального существования, оказалось настолько сильным, что небо возникло легко; он, не открывая глаз, знал: купол небесного цвета уже там, где ему и положено быть искони, — и все еще продолжал листать воспоминания об оттенках утренних и вечерних, о небесах на разных широтах (как выцветало, помнится, небо над среднеазиатским ландшафтом, каким удаленным и нереальным представлялось осенним днем в Пулкове), о многочисленных отарах облаков, о странах туч, о кучевых кочевьях, о воздушных замках, сквозь которые пробивались солнечные лучи.

Он умылся, совершенно обессиленный, и уселся покурить — на сей раз уже на песке перед заливом под небом голубым. За его спиной и на его плечах прежнее марево защищало рубежи пустоты. Он безумно хотел есть, но пока до хлеба дело не дошло, была очередь полосы прибрежных сосен и шоссе за нею.

Осока оказалась мало представимой, он прежде в нее не сильно вглядывался. Легко легли на песок полосы тростника и ракушек, отороченных водорослями. Несколько сосен он помнил прекрасно, знал в лицо, они служили ему ориентирами; хотя не исключено, что в промежутках он перепутал куст с кустом или понаставил лишние стволы. Ему удалось восстановить рельеф пляжа и отодвинуть стену небытия за шоссе.