Страница 6 из 90
Затем он внес несколько предложений – в общем, все то, что гестапо осуществило позднее, когда о Циллиге уже и думать забыли. Его предложения обычно свидетельствовали о трезвом уме и сметливости.
Вдруг Циллиг замолчал, оба они прислушались. Откуда-то издалека донесся пронзительный и тонкий, пока необъяснимый звук, но его не могли заглушить ни рев сирены, ни слова команды, ни начавшееся снова шарканье ног на «площадке для танцев». Циллиг и Фаренберг посмотрели друг на друга. «Окно!» – сказал Фаренберг. Циллиг распахнул окно, в комнату хлынул туман и этот странный звук. Фаренберг вслушался и сейчас же вышел. Циллиг последовал за ним. Буьзен как раз собирался распустить эсэсовцев, когда началась сумятица. На «площадку для танцев» волокли Бейтлера, первого из пойманных беглецов.
Последнюю часть пути, мимо еще не успевших разойтись эсэсовцев, Бейтлер проехал по земле. Не на коленях, а боком, вероятно от пинка, который перевернул его лицом вверх. Когда он подкатился под ноги Бунзену, тот наконец понял, что было странного в этом лице. Оно смеялось. Этого человека, лежавшего перед ним в окровавленных лохмотьях – кровь текла у него из ушей, – сводило судорогой беззвучного смеха, так что обнажились крупные влажные зубы.
Бунзен перевел взгляд с этого лица на лицо Фаренберга. Фаренберг смотрел вниз на Бейтлера. Его губы тоже растянулись, зубы оскалились. Бунзен знал своего начальника и знал, что теперь последует. Его юношеские черты изменились, как они менялись всегда в такие минуты: ноздри расширились, уголки рта задергались, все лицо, которое природа одарила сходством с Зигфридом или с архангелом в светлой броне, чудовищно исказилось.
Однако ничего не произошло.
В ворота лагеря вошли следователи Оверкамп и Фишер. Они остановились возле группы Бунзен – Фаренберг – Циллиг, сразу поняли, в чем дело, что-то торопливо друг другу сказали. Затем Оверкамп, ни к кому в отдельности не обращаясь, проговорил совсем тихо, но голосом, сдавленным от ярости и от усилий сдержать ее:
– Так это называется у вас – водворить обратно? Поздравляю. Теперь вам остается одно – поскорее вызвать врачей-специалистов, чтобы они этому субъекту как-нибудь подштопали почки, кишки и уши, а то мы и допросить-то его не сможем! Умники! Умники! Поздравляю!
V
Туман поднялся уже так высоко, что лежал над деревьями и домами, словно пушистое небо. И солнце, мглистое, точно лампа в кисейном чехле, висело над ухабистой деревенской улицей Вестгофена.
Только бы туман еще подержался, думали одни, не то солнце засушит виноградники перед самым сбором винограда. Только бы туман поскорее рассеялся, думали другие, ведь винограду еще чуть-чуть дозреть осталось.
Однако такие заботы в самом Вестгофене были у немногих. Жители этой деревни были не виноградарями, а огуречниками. В стороне от шоссе на Либахерау стоял уксусный завод Франка. За широкой канавой до самой заводской дороги тянулись огуречные поля. «Виноградный уксус и горчица, Маттиас Франк и сыновья». Вал-лау советовал Георгу запомнить эту вывеску. Когда он выберется из камыша, ему придется проползти десять метров без прикрытия, а затем по канаве, по ее левому рукаву, который тянется вдоль поля.
Раздвинув камыш, он высунул голову: туман уже поднялся так высоко, что открылась группа деревьев за уксусным заводом; солнце было у Георга за спиной, и эта группа деревьев запылала, словно вспыхнув собственным огнем. Сколько времени он уже ползет? Его одежда осклизла, как и земля вокруг. Останься он здесь лежать, никто его не найдет. Никакого шуму вокруг него не поднимется, только карканье да шелест крыльев. Потерпеть еще две-три недельки, и то, что от него останется, просто покроет кора мерзлого снега. Видишь, Валлау, до чего легко сорвать твой премудрый план! Ведь Валлау и не подозревал, каким свинцовым окажется это тело, которое приходится волочить по открытому месту, как будто волочишь за собой всю трясину. Со стороны Либахерау донесся свист. Ответный свист раздался так угрожающе близко, что Георг припал к земле. Ползи вперед, советовал ему Валлау, который пережил и войну, и русские бои, и бои в Средней Германии, и вообще все, что только можно пережить на свете. Ползи вперед, Георг, и не вздумай вообразить, что тебя обнаружили. Многие только оттого и попадаются, что вдруг вообразят, будто их обнаружили, и тут же наделают каких-нибудь глупостей. Из-за края канавы Георг выглянул между увядшими кустами на дорогу. Часовой стоял так близко, там, где дорога через огуречное поле выходила на шоссе, так ошеломляюще близко, что Георг даже не испугался, но почувствовал ярость. Так осязаемо близко стоял тот на фоне кирпичной стены, что не наброситься на него, а, наоборот, спрятаться – было мучительно. Часовой медленно зашагал по дороге, мимо завода, в сторону Либахерау, а сзади, из коричнево-серой дали, ему сверлили спину две пылающие точки чьих-то глаз. Часовой непременно должен обернуться, ведь сердце Георга стучит, точно мельничное колесо, – а на самом деле оно, в смертельном страхе, билось тише птичьего крыла. Георг пополз дальше по канаве, почти до того места дороги, где только что стоял часовой. Валлау еще говорил, что канава здесь уходит под дорогу, но тянется ли она дальше и куда, этого и Валлау не знал. На этом кончилось и его предвидение. Только сейчас Георг почувствовал себя совершенно покинутым. Спокойствие! Одно это слово еще оставалось в нем, одно это звучание, этот голос друга, как амулет. Канава, решил он, наверно, проходит под заводом и служит стоком. Надо дождаться, пока часовой повернет. Часовой остановился на краю канавы, засвистал. С Либахерау донесся ответный свисток. Теперь Георг мог высчитать расстояние между свистками, и вообще он теперь только и делал, что высчитывал. Каждая точка его сознания была мобилизована, каждый мускул напряжен, каждая секунда заполнена, вся его жизнь была необычайно уплотнена, он задыхался в ней, ему было тесно. Но когда он затем втиснулся в зловонный липкий сток, он вдруг почувствовал дурноту. Разве можно ползти по такой канаве? В ней можно только задохнуться; и его охватило бешенство, ведь он все-таки не крыса, и это не место для кончины. Но непроглядная тьма поредела, он увидел смутный трепет водной ряби. К счастью, территория завода была невелика, метров сорок. Когда он вылез по ту сторону стены, оказалось, что поле слегка поднимается в гору, к шоссе, и его пересекает ведущая вверх тропинка. В углу, между стеной и тропинкой, была куча отбросов. Георг не мог идти дальше. Он присел, и его стошнило.
В поле появился старик; на перекинутой через плечо веревке он нес два ведра, надеясь раздобыть у заводского сторожа корм для кроликов. В Вестгофене его прозвали «Грибком». Уже шесть раз задерживали сегодня старика во время его короткого путешествия, и каждый раз он называл себя: Готлиб Гейдрих из Вестгофена, по прозванию «Грибок». Значит, опять что-нибудь стряслось в лагере, решил Грибок, под вой сирен медленно пересекая поле со своими ведрами. Как прошлым летом, когда один из этих бедняг хотел удрать, а они его подстрелили. Еще сирена не довыла, как его уже прикончили. Никогда здесь такого безобразия не было! И надо же им было прямо под носом у крестьян лагерь устроить! Правда, теперь хоть заработать можно в этих местах, а то раньше едва перебивались, каждый кусок приходилось тащить на рынок. Верно ли, что земля, которую эти бедняги осушают, будет потом сдана в аренду крестьянам?… Пожалуй, и не мудрено, что те бегут отсюда. А цена за аренду, говорят, будет ниже, чем в Либахе.
Так размышлял Грибок и еще раз обернулся, дивясь, зачем этот невероятно загаженный человек сидит у проселочной дороги на куче отбросов. Когда он увидел, что незнакомца рвет, он успокоился: все-таки объяснение.
А Георг даже не видел старика, он пошел дальше. Он предполагал свернуть на Эрленбах, далеко в сторону от Рейна, но не отважился перейти шоссе. Он изменил свой план, если можно назвать планом внезапное внушенье минуты. Съежившись, опустив голову, он зашагал через поле – вот его окликнут, выстрелят. Он пнул носком рыхлую землю – сейчас, сейчас, дорогая. Сначала они окликнут меня, решил Георг, потом щелкнет выстрел. Его колени подогнулись, неудержимо потянуло броситься наземь. Но тут ему пришло в голову: они прострелят мне только ноги и возьмут живьем. Он закрыл глаза. Вместе с утренним свежим ветром он почувствовал прилив такой беспредельной скорби, которая человеку просто не по силам. Он заковылял дальше и вдруг остановился. У его ног на проселке лежала узенькая зеленая ленточка. Он уставился на нее, словно она сейчас только упала с неба на пашню. Потом поднял.