Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 10



Так же в романе, будто в театре, пробегают мимо задника известные персонажи – фьюить! – и нет его: «Вскорости Зенон статую закончил. По этому случаю папаша Клодий соизволил приехать из Города. Цветов в дом нанесли, яств настряпали, одних благовоний столько извели, что потом отхожие места месяц чистым сандалом воняли! Терцилла, правда, к гостям не спустилась – притворилась больной. А Фурий очень даже вышел – волосы завитые, щеки нарумяненные, одежды тончайшие. Ходит, на кифаре бренчит. А гости вокруг статуи стоят, прихлебатели да параситы, и только знай нахваливают: „Гениально!“, „Опупительно!“, „Калокагатейно!“.

Овидию из этого пространства деться некуда – даже вернувшись в Рим, он отброшен на восток, катится, будто генерал Хлудов к Константинополю, но попадает в знакомые места. Нет вестового, нет черного смертного мешка. Овидия укрывает если не шуба сибирских степей, как клянчил другой великий поэт, а легкий плащ степи, дурман травы на границах империи.

В известной пьесе Бродского «Мрамор» два героя, Публий и Туллий, меланхолично беседуют о сущем. Один из них бормочет: «С детства Назона любил. Знаешь, как „Метаморфозы“ кончаются?

Публий. Да положить я хотел на «Метаморфозы»!..

Туллий (продолжая). Обрати внимание на оговорку эту: про предчувствия. Да еще – певцов. Вишь, понесло его вроде: «…и на вечные веки во славе…» Так нет: останавливается, рубит, так сказать, сук, сидючи на коем, распелся: «ежели только певцов предчувствиям верить» – и только потом: «пребуду». Завидная все-таки трезвость» – так эта пьеса еще раз говорит о том, как долговечность поэта связана с долговечностью империи.

Оттого исторический опыт скрежещет в нашей голове, мешает мелодраме, заглушает политическую корректность сюжета.

Все это интересно московитам в силу понятной имперской переклички. Всякий народ Старого Света понимает, что жизнь опровергла старца Филофея – к худу или к добру.

А тогда, по январскому хрусткому снегу 1510 года едут во Псков московские дьяки. Вечевому колоколу отбивают топорами уши – потому что не быть во Пскове вечу, не быть и колоколу. Полвека уже застраивается по новой Константинополь, и постепенно, как тускнеет старое серебро, теряет свое имя.

И вот, сидя во Пскове, в холодном мраке кельи Спасо-Елизаровского монастыря, пишет старец Филофей письма Василию III.

Бормочет старец Филофей, голос его в этих письмах негромок, потому что он говорит с царем. Но с каждым годом слова его звучат все громче: «Церковь Древнего Рима пала вследствие принятия аполлинариевой ереси. Двери Церкви Второго Рима – Константинополя рассекли агаряне. Сия же Соборная и Апостольская Церковь Нового Рима – державного твоего Царства, своею христианскою верою, во всех концах вселенной, во всей поднебесной, паче солнца светится. И да знает твоя держава, благочестивый Царь, что все царства православной христианской веры сошлись в одном твоем Царстве, един ты во всей поднебесной христианский Царь».

Филофей родился тогда, когда судьба Второго Рима решилась – и уходил тогда, когда Третий Рим еще не воссиял среди снегов, санного скрипа и спелой ржи в полуденный зной.

«Блюди и внемли, – благочестивый царь, что все христианские царства сошлись в твое единое, ибо два Рима пали, а третий стоит, а четвертому не быть. Уже твое христианское царство иным не останется».

Эту фразу, как заклятие, повторяют потом пятьсот лет, и вот наконец она теряет свою правду.

Бысти Четвертому Риму. Вот он простирается прямо за женщиной с факелом, что стоит на крохотном острове в конце океана. Вот он – во множестве лиц, вот он – с оккупационными легионами по всему миру, огромная большая империя.

И мы, как варвары, сидим в болотах и лесах, в горах и долинах по краю этого мира. Иногда варвары заманивают римлян на Каталаунские поля и начинается потеха – и тогда не сразу ясно, кто победил. Чаще, правда, легионы огнем и мечом устанавливают порядок. И тут происходит самое интересное: обучение истории. Мы знаем, что все империи смертны. Также понятно, часто гомеостаз мира сопротивляется полному контролю – что-то ломается в контролирующей машине, и вот она катится колесами по Аппиевой дороге, и остается списывать неудачу на свинцовые трубы и Ромула Августула.

Мы, шурша страницами умирающих книг, пытаемся сравнить себя то с объевшимися мухоморов берсерками, то с теми римлянами, что пережили свой Рим, и недоуменно разглядывают следы былого величия.

Первая роль оптимистичнее, вторая – реалистичнее.

Но, так или иначе, подобные конструкции альтернативной истории улучшают самооценку. Частные лица, упромыслившие подчиненных Квинтилия Вара в Тевтобургском лесу, оказываются при своем праве – не римском. Или бывшие римляне лелеют в себе гордое восхищение своим имперским языком. Все на месте, все при деле.



Сейчас мир начал скрипеть, как старинный корабль, меняющий курс, жизнь ведет к чему-то новому. Никого не удивляет, что троны наследуются в республиках – причем не только в Северной Корее. В Азербайджане и Чечне, да что там – Четвертым Римом уже правит сын бывшего президента. Где-то к власти приходят два близнеца.

Скрежет корпуса, потусторонние звуки заставляют нас насторожиться.

Третий мир – Третий Рим. Подстать Риму Четвертому и новый мир – с новыми правилами поэзии. Мы в нем – за границами империи, среди сарматов. Это и определяет наше восприятие образа Овидия. Не исторический холодный анализ в бесплодных попытках счислить реального поэта, а игра на краю пропасти. Будто взгляд варваров на римлянина, что заблудился в придунайской степи.

Они не то играют на его тунику, не то играют в него самого.

Переводчикам с латыни и древнегреческого посвящаю эту книгу

I

Поэт Назон гибнет от рук кочевников

Оттепель, заморозки, оттепель, заморозки. Переменчивость погоды заставила поволноваться всех: и сарматов, и местных, и меня. Хотя причины у всех были разные.

Поначалу казалось, что зима выдалась теплая, что Истр не станет, а если и станет – лед будет тонок и коварен, сарматы не решатся испытывать его на прочность и в этом году обойдется без войны.

Но январские календы показали такую лютую стужу, что море заискрилось твердью до самого горизонта. Наш полноводный Истр, в теплое время года надежно ограждавший эти дикие, сирые земли от голодной алчности еще более диких земель, превратился в звонкий мост, способный выдержать и варваров, и их лошадей.

Царские вояки пригорюнились. Вооруженные по римскому образцу, они, по мысли фракийского царя Котиса, имели шансы не только выстоять против сарматов, но и победить. И действительно имели бы – будь они римлянами.

Бывший гладиатор Барбий не постеснялся произнести эту мысль вслух:

– Нет, вы только посмотрите на них! Да у них сигнальщики не знают, с какой стороны в трубу дунуть! Сброд свинопасов!

– Удивительно, что Котис вообще кого-то прислал, – заметил я.

– Даже на моей памяти такое впервые, – кивнул Маркисс, ссыльный-старожил.

– Ничего удивительного, – сказал Барбий. – Царь Котис просто боится! Боится увидеть здесь настоящие римские когорты. А ведь еще в том году поговаривали, что эти, новые, сарматы пришли от самого Танаиса и намерены идти до тех пор, пока «не наедятся хлеба вволю». А где взять «хлеба вволю»? Здесь, во Фракии?! Не смешите меня! Сарматы перейдут реку, ограбят рыбаков, разорят свинопасов и двинутся дальше, на юг! А на юге у нас что?