Страница 5 из 16
Немудрено, что девиц, обучавшихся там Закону Божию, русскому и иностранным языкам – арифметике, рисованию, позднее даже географии и истории, танцам, музыке и рукоделиям, в Санкт-Петербурге тут же прозвали монастырками.
Как раз музыке монастырки обучались с большим успехом, так что со временем стали давать небольшие концерты по воскресеньям после обеда, куда посторонние не допускались, а только родители и самая близкая родня. По этой части у Левушки все было в полном порядке – матушка его, госпожа Тучкова, смекнула, что воспитанницы девичьего института будут пользоваться особой благосклонностью государыни, могут быть взяты даже во фрейлины, и при втором наборе девочек определила туда свою младшенькую, Маврушу. Пусть графья да князья держат своих дочек при себе, решила госпожа Тучкова, там приданое заменит и красу, и грамоту, а небогатая дворяночка должна сама в жизни прокладывать дорожку.
Конечно, следовало бы строго спросить у подпоручика Тучкова, где он пропадал столько времени. От казарм Преображенского полка до Новодевичьего не так уж далеко – как до Зимнего, если считать по прямой, то они почти посередке между дворцом и Воспитательным обществом. А он чуть ли не весь день отсутствовал.
Но ни у кого язык не шевельнулся портить Левушке последние безмятежные минуты.
Слушать про музыку Архаров желания не имел – да и не до нее было. Он несколько углубился в свои мысли, Левушка же тем временем сообщал подробности Медведеву, которого и перед отправкой в чумную Москву волновало описание девичьих прелестей.
Вывел Архарова из задумчивости внезапно зазвеневший, как струнка, Левушкин голос. Юный приятель и без того рассказывал о концерте взволнованно, а тут случился новый всплеск – и Архаров, не слыша всей восхищенной тирады, уловил лишь ее хвост:
– … и дивные звуки исторгает!
– Откуда исторгает? – спросил в хмуром недоумении Архаров.
– Из арфы же! И у нее божественное имя!
Тут Архаров посмотрел на приятеля с некоторым любопытством.
– Как же ее звать?
– Архаров, ее звать – Глафира! – Левушка уставился на приятеля, как бы ожидая восторга, но восторга не случилось.
Архаров не сразу вспомнил значение: имен-то много, а голова – одна.
– Гладкая, что ли? Ну и как? Гладка ли?
Левушка вытаращил черные глазищи.
– Какая еще тебе гладкая? Ей тринадцать лет всего!
– Иная и в тринадцать уже все себе отрастила, – сказал заинтересовавшийся беседой Бредихин. – А что, Архаров, неужто тебе ни одной тощей Глафиры еще не попадалось?
– Мне, Бредихин, вообще ни одной Глафиры еще не попадалось. Мне все больше Дуньки.
И это было чистой правдой – с дополнением лишь, что девицы, которых иногда навещал Архаров в скромных домишках петербургских своден, придумывали себе звучные французские имена, от коих за версту разило враньем, но в большинстве своем были именно Дуньками, Парашками да Агашками. Теории сие не противоречило: «Евдокия» означает «благоволение», для любвеобильной девицы имя подходящее, «Параскева», она же «Прасковья», – «приготовление», «Агафья» – «добрая».
– Иная попадется – так весьма и весьма, – заметил Медведев. – Коли чисто себя держит.
– Да ну вас, господа, с вашими Дуньками, – сказал раздосадованный Левушка. – Так и помрете, не зная ничего лучше Дунек!
И страшно удивился, что ему никто не ответил. Более того – старшие несколько смутились.
– Ты, Тучков, еще новости не знаешь, – начал было Архаров, но Бредихин перебил его:
– Левушка, у тебя мать сейчас в Петербурге, лети к ней живо, пусть всю родню на ноги подымет! Надобно, чтобы тебя до завтрашнего дня вычеркнули из списков.
– Верно, – сказал Медведев. – Тебе сколько, девятнадцать? Братцы, нужно его выручать.
– Да что стряслось-то? – Левушка, растерявшись, переводил взгляд с одного лица на другое, но старшие не находили слов, чтобы объявить: он, девятнадцатилетний, жизни не видевший, завтра отправляется в чумную экспедицию.
Тут подошел Матвей Воробьев и, не здороваясь, похлопал юношу по плечу.
– Что, и ты? – спросил хриплым голосом. – Ох, разорюсь я с вами на панихиды. Вы хоть с курьером шлите известия – кто, когда, нет ли меня в завещании.
– Таких шутников не худо под батоги уложить, – сердито заметил Медведев, еще только начавший осознавать, чем грозит новое назначение.
– Так сударь! Ты вдумайся – это гораздо лучше, нежели на приступе чтоб ногу ядром оторвало! Поваляешься дней пяток в горячке – и нет раба Божия. А то еще бывает такая прелесть, как пуля в живот – смерть от нее весьма мучительна.
– Матвей, шел бы ты со своими похоронными прибаутками, – строго сказал ему Архаров. – Нашел себе забаву.
Матвей несколько обиделся – обычно кладбищенские шуточки доктора пользовались успехом.
– Ты, Николашка, неучтив и зол, – сказал он. – Сам мне толковал, будто мое имя значит «дар Божий». Стало быть, все, что от меня, – тоже некоторым образом дар Божий. И быстрая безболезненная кончина должна быть причислена к наилучшим дарам!
– И то верно… – каким-то потерянным голосом заметил Бредихин.
– Такого проповедника первого надобно в Москву отправлять, пусть бы там зачумленным про безболезненную кончину проповедовал, – сердито сказал Медведев.
Тут на Архарова накатило.
– А что, возьмем Матвея с собой? – вдруг спросил он товарищей. – Поедет волонтером, а? Еще и в люди через это выйдет!
Медведев невольно рассмеялся. Ему еще не было тридцати, и, по его разумению, Матвей навеки упустил время, когда еще мог выйти в люди. В понимании Медведева карьера могла быть лишь одна – гвардейская.
Усмехнулся и Бредихин.
– У государыни на виду окажешься! – добавил он. – И прямая тебе дорога в лейб-медики! По Бургавовым стопам! Соглашайся, не кобенься!
– Матвей, ты же без нас один заскучаешь! Вконец сопьешься! Чего ты тут будешь торчать, аки хрен на насесте? Поехали с нами! – загалдели преображенцы.
Матвей задумался. Обвел взором (не совсем ясным после вчерашнего) знакомые лица. Вдруг резко развернулся и зашагал прочь.
Далеко он не ушел – Бредихин, обеспокоившись тем, что гвардейцы могли невольно обидеть доктора, пошел за ним следом и обнаружил его на лавочке.
Матвей ходил с тростью, которая ему частенько пригождалась – не только в пьяном состоянии, когда ноги плохо держат, но и отбиваться от шалунов, решивших сдуру, что кошелек, лежащий в кармане у пожилого записного пьяницы, легкая добыча. Сейчас он установил трость промеж широко расставленных колен, сложил на ее круглом стальном набалдашнике руки и уперся в переплетение пальцев плохо выбритым подбородком.
– Ты чего это? – спросил Бредихин.
– Оставь.
По лицу Матвея было видно – думает тяжкую думу.
– Мы же не со зла…
– Оставь.
Бредихин, чуя некоторую свою вину, уж собрался было позвать доктора выпить – тем более, повод такой, что лучше не придумаешь. Перед отъездом в чумную Москву прямой резон пить, не просыхая, до положения риз, чтобы не думать о скверном, потом же, на марше, хмель выветрится.
Вдруг Матвей вздохнул, выдохнул и встал.
– Еду, – объявил он.
– Извозчика тебе поймать? Сейчас велю Илюшке…
– Нет. В Москву с вами еду.
– Матвей, ты сдурел, – сказал на это Бредихин. – Сие у тебя с недосыпу. Поди проспись основательно.
– Нет, слушай… – доктор встал против гвардейца, взял его за плечи. – Знак, разумеешь? Божий знак. Еду, и все тут. Иначе – помру.
– Не помрешь.
– Нет, помру. Ты слушай… Я сегодня с утра… – Матвей задумался, потому что его утро случилось как раз после полудня, но исправляться не пожелал. – …думал. Кто я есть – червяк бессмысленный или Божья душа. Конечно, я человек пьющий. Весьма пьющий. И потому порой полагал, будто Господь меня покинул, коли столько пить дозволяет. Я даже один весь ваш Преображенский полк перепить могу, особливо когда угощают… И сегодня с утра вздумал я, будто Господь обо мне вспомнил. Будто глядит на меня и говорит безмолвно: Матвей, сделай над собой что-нибудь, а я подсоблю. Последний срок тебе, говорит, ты уж немолод, а коли до чертиков допьешься, то тут тебе и погибель… Я, Бредихин, уже дважды чертей ловил, один от меня в печку ускакал, я лбом в заслонку треснулся, лоб рассадил…